В ответном письме ее мама, понимая, что девочка выросла, рассказывает ей о своем детстве, прошедшем в Екатерининском институте благородных девиц, тем самым предлагает ей сравнить ее детство со своим. По странному совпадению в Центральном доме Красной армии, бывшем здании Екатерининского института благородных девиц, она должна была устраивать выставку от Бахрушинского музея, где работала.
Трудно передать то странное ощущение, – писала она дочери, – которое было у меня, когда после процедуры получения пропусков я вошла в знакомый вестибюль. (Мы были приглашены на совещание по поводу выставки.) Итак, я вышла в вестибюль, в который вошла первый раз 32 года тому назад, вошла тогда, чтобы прожить в этом здании, построенном еще в XVIII веке, семь лет. Я поступила в приготовительный класс в 6 лет. Странно мне было ходить по коридорам, столько раз исхоженным и избеганным моими детскими ногами. Многое изменилось, многое перестроили, и, должна сказать, изменилось к лучшему, стало уютнее. Нет той суровости и казенщины, которая была в институте. Проходя по коридорам 3-го этажа, я говорила себе: “Вот тут был дортуар (спальная) 7 класса, тут 6-го, тут был бассейн, а тут семольки (семолька – комнатка, в которой занимались музыкой, там стоял рояль, нотная этажерка и 2 стула)”. Классы у нас считались наоборот, 1-й был самый старший, 8-й приготовительный. Совещание происходило в кабинете начальника, а когда-то это был будуар нашей начальницы. Очень памятная комната. Обыкновенно в этот будуар классные дамы приводили к начальнице на отповедь воспитанниц, которые в чем-нибудь провинились, и я должна тебе признаться, что я не один раз там побывала.
Кроме того, раз в год, во время Великого поста, мы приходили в этот будуар, чтобы “просить прощения” у начальницы. Есть такой обычай церковный. Перед исповедью просить прощения у всех, перед кем ты могла провиниться, а часто ни в чем не была виновата. Ты у меня “нехристь” и не знаешь этих обременительных и ненужных обычаев. А исповедь____Хотя едва ли это интересно. Так вот мы при ходили к ней, к начальнице, она позволяла нам “чувствовать себя как дома”, т. е. мы могли садиться на кресла, диванчики, всякие там пуфы, ковры и медвежьи шкуры. Начальница на этот раз говорила с нами по-русски. В другое время – только французский язык не только с воспитателями, но и между собой. Говорила она нам нудно и скучно, какие мы скверные девочки и как мы огорчаем своих родителей, воспитателей и Бога и как мы должны каяться. А мы в это время исподтишка рассматривали картины, фотографии и безделушки на стенах и этажерках, или смотрели в окно, за которым была видна площадь. Там была свобода, дорога домой, там был розовый закат, такой же, как и сейчас. Потом горничная начальницы, свирепая доносчица Даша, обносила нас чашками чая с пряниками, после Аделаида Федоровна (так звали нашу начальницу) выражала надежду на наше раскаяние и исправление, и мы с облегчением с постными минами покидали ее будуар. Сейчас я сидела с товарищами, с которыми так сработались, вокруг стола, и мы обсуждали выставку, которую развернули в каком-то бывшем классе или зале, а я еще думала, как все это расскажу тебе. Дочурка моя родная, как твое детство и проще и сложнее (в связи с войной), чем мое. Если мы тогда не так остро чувствовали войну, она была далекой, где-то там, на границе, то сколько лишнего и ложного было у нас. < > 27.1.43
[491].
Тамаре Эдгардовне Груберт казалось, что искусственный и казенный дух того женского заведения был ужасен рядом с советской школой, с советским интернатом. Однако столь ругаемый институт благородных девиц давал запас прочности на всю жизнь: знания, умения выстаивать в сложных ситуациях, благородство и силу духа.
Чистопольский интернат помимо встреч с писателями и поэтами, театром, по воспоминаниям Марии Владимировны (Маши Луговской), одаривал их встречами с необычными людьми. Она рассказывала, что в 1942 году к ним в интернат пришел странный человек с котомкой в руках. Вид у него был измученный; его взяли преподавать в детдом историю живописи. Это был Николай Сычев, в 1920-е годы – директор Русского музея, арестованный после убийства Кирова. Ему удалось отстоять многое из музейных шедевров. В 1930-е его впервые арестовали, потом выпустили, без объяснения причин. Через три года за Сычевым снова пришли, с обвинениями в принадлежности к контрреволюционной организации. Потом – восемь лет лагерей с последующим поражением в правах, очередной арест. Только благодаря хлопотам Щусева и Грабаря Сычев вышел на свободу.
Перед самым отъездом Маша беспокоится о том, как бы ей устроить получше жизнь мамы и бабушки:
Опять меня мучит вопрос, как быть с продуктами. Денег у меня нет, а привезти продукты отсюда гораздо выгоднее. Сейчас я купила только пол-литра масла, а еще хочу купить кило меда и еще пол-литра масла. Не беспокойтесь, если долго не буду писать. Я буду очень много ходить на огород и буду очень уставать. Будем убирать урожай
[492].
Кама – Москва. 25 июня 1943 года
Так и всех умчат отсюда,
Смоют с берега дожди:
Вековечная простуда
Человеческой вражды.
Одно в мозгу:
Домой, в Москву!
Николай Асеев
Москву перестали бомбить, и чистопольскую колонию было решено отправить домой. 25 июня писателей и часть детей из интерната на пароходе “Михаил Шолохов” реэвакуировали в Москву. Интересно, что пароход, на котором везли вполне признанных классиков советской литературы, носил имя Шолохова. Пароход шел по Каме, затем Волге, Оке и, наконец, Москве-реке.
В день, когда наш “плавучий дом” должен был отчалить от пристани, – писала О. Дзюбинская, – мы с Борисом Леонидовичем Пастернаком сидели на берегу с утра, на чьих-то чемоданах: нас назначили “караульщиками”. Вещи свозились и сносились постепенно, их ставили к нашим ногам, и незаметно мы “обросли” барьером из корзин, баулов, тюков с зимней одеждой, чемоданов и чемоданчиков. Довольно часто встречались среди разношерстных вещей раздувшиеся “авоськи”, из которых выпирали кастрюли, сковородки, керосинки – кухонная утварь, представлявшая предмет первой необходимости.
Жара была изнуряющей. Мы сидели на открытом месте, кругом ни деревца, в небе ни облачка. Сидим, помалкиваем, перебрасываемся фразами о погоде, о Чистополе, приветствуем каждого вновь прибывшего с очередной порцией вещей, помогаем таскать корзины и тюки. А мне так хочется поговорить с Борисом Леонидовичем на “высокие темы”! Думаю, что бы такое спросить, – и тут замечаю, что он изнемогает в своем коричневом зимнем костюме. И вырывается глупая фраза: “Борис Леонидович, а вы бы сняли пиджак”. В ответ слышу: “Вы знаете, я бы с удовольствием, но у меня такая рваная рубашка”
[493].
Смешную историю, случившуюся во время путешествия, вспоминал Вадим Белоцерковский.