Он жалуется на жизнь, по-своему, наверное, вновь с высокомерием, противостоит хамству, оскорблениям, из последних мальчишеских сил старается не сломаться.
К сожалению, о нем некому было хлопотать, как это было в случае с Сережей Шиловским, сыном Елены Сергеевны и Евгения Александровича Шиловского, видного генерала. Ему не повезло, как Льву Гумилеву, сыну Анны Андреевны, который прошел войну и встретил ее окончание в Берлине. После войны на его долю, правда, опять выпадет очередное тюремное заключение и лагерь.
Неотвратимо надвигалась отправка на фронт. Он погибнет почти сразу, буквально через две недели.
26-го февраля меня призвали в армию, – писал он в одном из последних писем к Але. – Три месяца я пробыл в запасном полку под Москвой, причем ездил в Рязанскую обл. на лесозаготовки. В конце мая я уехал с маршевой ротой на фронт, где и нахожусь сейчас. Боев еще не было; царит предгрозовое затишье в ожидании огромных сражений и битв. Кормят несколько лучше, чем в запасном полку. Погода часто меняется, места – болотистые, много комаров, местность холмистая; есть и леса. Всё это – сведения чисто географического характера, но здесь – фронт, и писать подробно, конечно, нельзя.
Физически я чувствую себя неплохо; в запасном полку месяца полтора болел (всё – нога), а теперь всё зажило; бесспорно, я слабее других, в одном – в отношении рук, которые у меня и малы и не цепки и не сильны. Пока что работаю по писарской части, но завтра пойду в бой автоматчиком или пулеметчиком. Я абсолютно уверен в том, что моя звезда меня вынесет невредимым из этой войны, и успех придет обязательно; я верю в свою судьбу, которая мне сулит в будущем очень много хорошего. Пиши обязательно; прости за бестолковое – спешное! – письмо. Крепко целую. Твой брат Мур!
[513]
Встреча Мура с настоящим оказалась роковой. По его же теории, прошлое удушило Марину Ивановну, будущее погубило Сергея Эфрона, его отца. Он же сам пал жертвой настоящего. В одном из последних писем он определил на то время главное в своей жизни: “Очень хочется верить, что, несмотря ни на что, мне удастся сохранить человеческий облик, что все неокончательно потеряно. Если бы ты только знал, как я люблю цивилизацию и культуру, как дышу ими – и как ненавижу грубость и оскал невежества, как страдаю и мучаюсь от них”
[514].
В конце мая Мура отправили на Западный фронт, его рота находилась в составе 1-го Прибалтийского фронта. 7 июля 1944 года он был ранен где-то под Витебском, далее никаких сведений о нем нет, он исчез среди умерших от ран солдат, его тело, видимо, было оставлено медсанбатом где-то в тех местах. Его похоронили под деревней Друйка Белорусской ССР.
Эпилог: ташкентцы и чистопольцы
Как ожидали конца войны. Как мечтали о будущем. И вот наступила мирная жизнь. Ташкентцы и чистопольцы смешались между собой в Москве и Ленинграде. Началась новая жизнь. Но последовавшие восемь послевоенных лет стали для многих абсурдными и страшными. Война, несмотря на горечь потерь, была понятна – и победа стала часом истины для всего народа. Военные годы единения и взаимовыручки, свободы и надежды показались многим из героев этой книги настоящим счастьем.
В конце войны Крученых стал собирать альбом “Встречи с Цветаевой”. Кое-что из цветаевских автографов он купил у Георгия Эфрона. Пастернак подарил Крученых свое стихотворение о Цветаевой, написав на нем:
Задумано в Чистополе в 1942 году, написано по побуждению Алексея Крученых 25 и 26 декабря 1943 года, в Москве у себя дома. Борис Пастернак. – Была еще приписка: – Мысль этих стихотворений связана с задуманною статьей о Блоке и молодом Маяковском. Это круг идей, только еще намеченных и требующих продолжения, но ими я начал свой новый 1944 год
[515].
Ах, Марина, давно уже время,
Дан труд не такой уж ахти,
Твой заброшенный прах в реквиеме
Из Елабуги перенести.
Торжество твоего переноса
Я задумывал в прошлом году
Над снегами пустынного плеса,
Где зимуют баркасы во льду
Стихотворение снова и снова отсылает в памятный для него Чистополь, 3 декабря 1944 года в письме Валерию Авдееву он возвращался к первым месяцам войны:
Мы приехали тогда взбудораженные историческим вихрем, смысл и направление которого я, наверное, идеализировал и слишком переоценил. Все было взрыто во мне – благодарная почва для обновленного, внутренне освеженного восприятия и всего на свете, как в молодости или в поворотные моменты каждого из нас. Вы, Ваш отец и брат, Ваша невестка, Ваш дом, круг были тогда для меня жизнью в жизни, явлением близкой силы и равнозначительного порядка, праздником души, в котором мне давно уже отказывал город моего уже теперь такого далекого рожденья и такой долгой жизни. Я не могу забыть Вас и всего вокруг Вас, ну хотя бы удивительной резьбы на коньках и наличниках некоторых домов. Физиономия некоторых углов, особенно выразительных, врезалась в меня на всю жизнь! Что же сказать о людях! Я произвольно вызываю в себе целые движущиеся улицы со всеми встречными, для некоторых часов постоянными. Некоторые лица, светившиеся радостью глаза, стоят передо мной так отчетливо, что я их мог бы нарисовать. Я жалею, например, что не познакомился с одной служащей почты, она чаще всего сидела за денежным окошком и распоряжалась переводами – девушка с открытым, быстрым, легким и умным лицом.
Не удивляйтесь, что при такой верности месту, где меня уже нет, я почти не пишу Вам. Я долго кочевал и переехал на квартиру в Лаврушинском очень недавно. Кроме того, я в своих занятьях мечусь от одного к другому, и расстоянья между этими областями очень велики. Как это ни странно, – потому что он почти противопоказан, но по-прежнему меня кормит чистопольский старик Шекспир
[516].
Радость победы смешивалась с тоской разочарования в перспективах развития страны. Народ-освободитель никак не мог освободиться сам.
Надо набираться впечатлений, – писал Вс. Иванов после войны жене. – Но сколько ни набирайся, на Союз писателей не угодишь. Мы пережили эвакуацию, отступления, голод, тифы, а в Союзе писателей – на последнем совещании – все еще говорят, что писатели мало знают жизнь
[517].
“Горе мое не во внешних трудностях жизни, – писал Пастернак в конце войны, горе в том, что я литератор, и мне есть что сказать, у меня свои мысли, а литературы у нас нет, и при данных условиях не будет и быть не может”
[518]. Для Пастернака в Чистополе открылась и подтвердилась истина, к которой он шел предвоенное и военное десятилетие: невозможно найти компромисс с коммунистической идеей и с властью, ее выражающей.