Книга Ноев ковчег писателей, страница 123. Автор книги Наталья Александровна Громова

Разделитель для чтения книг в онлайн библиотеке

Онлайн книга «Ноев ковчег писателей»

Cтраница 123

Ну вот, пришел Эренбург, и я сказала, что поеду в госпиталь. Тогда Эренбург говорит: “Левушка, – он так его называл, – тут машина за мной придет, я тебя довезу”. Не потому что Лев Александрович один не мог, он не старый был, только плохо слышал, у него когда-то менингит бы в детстве, и глаз был немножко поврежден. Он сказал мне: “Я приеду еще в госпиталь”, – так что это было, наверное, еще в середине дня. И я побежала опять на какой-то трамвай…


Письмо Натальи Соколовой Марии Белкиной

Соколова Наталья Викторовна (Ада Типот) – прозаик, до войны гражданская жена Константина Симонова, ей он посвятил довоенную поэму “Пять страниц Расстались они в 1938 году, когда Симонов женился на Евгении Ласкиной. Все вместе, в том числе и Белкина, они учились в Литинституте. Соколова была дочерью известного эстрадного режиссера, сценариста В. Я. Гинзбурга (1893–1960), выступавшего под псевдонимом Типот. Это прозвище он получил в дружеском кругу за длинный нос – чайник, его английский эквивалент (teapot) и стал псевдонимом. В. Я. Типот был родным братом Л. Я. Гинзбург, родственником Троцкого и В. Инбер. Л. Я. Гинзбург, бывая в Москве, останавливалась в квартире брата в Лиховом переулке.

В Чистополе Наталья Соколова оказалась с самым первым эшелоном 6 июля 1941 года, будучи беременной и с полуторагодовалым сыном на руках. Цветаеву не видела, так как провела те дни, которые та была, в Чистополе в больнице рядом с больным сыном. Но Цветаева общалась с ее матерью и близкой подругой Жанной Гаузнер. На их воспоминаниях о Цветаевой и собственных впечатлениях от Чистополя основано это письмо, отправленное Марии Белкиной после выхода ее книги “Скрещенье судеб”.


Маша!

Хочу рассказать тебе то немногое, что я знаю о пребывании Марины Цветаевой в Чистополе (причем знаю главным образом с чужих слов).

Почему с чужих слов? Я уехала из Москвы в Татарию с самым первым эшелоном от Союза писателей и Литфонда (6 июля 1941 года), беременная с полуторагодовалым сыном. У сына обнаружили дизентерию, в результате я с больным ребенком оказалась в больнице у замечательного старого врача Дмитрия Дмитриевича Авдеева, который его спас, выходил. В последних числах августа (когда Цветаева приезжала в Чистополь) сына еще не выписали из больницы, я находилась при нем неотлучно, за больничную ограду не выходила.

Моя мать Надежда Германовна Блюменфельд (жена драматурга и режиссера Виктора Типота, театральная художница) приехала в Чистополь со вторым эшелоном. Она и Жанна Гаузнер (молодая писательница, дочь Веры Инбер, моя подруга детства) решили поселиться вместе, получили от горсовета бумажку (ордер?) на право вселения к каким-то частным хозяевам. Адреса я не знаю, сама там не была, так как из больницы меня с сыном привели уже не на эту квартиру, а на другую, по второму адресу (мама и Жанна переехали). <…>.

Вот что я слышала – и не раз от мамы – от мамы, от Жанны. В Чистополе Цветаева заходила к знакомым людям, зашла она и к Жанне, которую знала по Москве как дочь Веры Михайловны (первый адрес). Одну из своих чистопольских ночей (не знаю, какую именно) Цветаева провела у наших, ночевала на кровати, приготовленной для меня и пустующей. Нехитрую мебель – кровати, столы, табуреты – выдавал эвакуированным Литфонд, чтоб можно было хоть как – то существовать. Кровати были самые простые, с металлическими крашеными решетками, с жиденькими стегаными матрацами, матрацы клались даже не на сетку, а просто на железные полосы. Я потом просидела на этой “цветаевской” кровати почти полных два года, проведенных в Чистополе.

К сожалению, я в свое время не расспрашивала подробно мою маму, теперь уже покойную, о чем она разговаривала в тот вечер с Цветаевой (многое мы в жизни упускаем – безвозвратно). Но иногда мама все же вспоминала о своей встрече с Цветаевой, как бы между прочим, к случаю: кое-что мне запомнилось. Цветаева была усталая, измученная, забегавшаяся.

Говорила, что непременно хочет перебраться из Елабуги в Чистополь, в Чистополе она будет спокойна за Мура, его возьмут в интернат Литфонда, он будет там в тепле и сыт, окружен сверстниками, сможет нормально учиться в школе, а она одна как-нибудь устроится, неважно – как. И еще говорила, что вот Мура скоро призовут в армию, отправят на фронт, этого она не вынесет, не переживет – ждать писем, не получать месяцами, ждать и получить последний страшный конверт, надписанный чужим почерком… Так и будет, ничего нельзя изменить, иного не дано. Именно это ей предстоит. Нет, нет, она не согласна, не желает, ей отвратительна, невыносима такая зависимость от обстоятельств, от непреложности, такая обязательность всех этапов трагического пути, “пути Марии”. Сил на это нет…

Разумеется, я восстанавливаю рассказ мамы приблизительно, не могу ручаться за точность (сколько лет прошло), но оборот “зависимость от непреложности” фигурировал, отпечатался в памяти. Надо отметить – все, что говорилось от имени Цветаевой, было разительно не похоже на собственный словарь моей мамы, на обычную стилистику ее речи. Не могу себе представить, чтобы могла придумать и сама сказать: “путь Марии”, это немыслимо, высокий стиль был ей совершенно чужд.

В конце пятидесятых годов я поехала в командировку в Ленинград, заболела там гриппом, довольно долго лежала у Жанны (Жанна после войны вышла замуж за ленинградского кинорежиссера и переехала к нему). Зашел разговор о Чистополе, Цветаевой. “Она плохо понимала реальную жизнь, – сказала Жанна. – Хотела работать на кухне, и это казалось ей нетребовательностью, величайшим смирением: «Я готова на это». Ты же помнишь войну? Все были голодны, все хотели работать на кухне, поближе к пище, горячей пище, кипящему котлу. Изысканный поэт Парнах, полжизни проведший в Париже, сидел при входе в столовую (не то интернатскую, не то общую писательскую), не пускал прорывающихся местных ребятишек, следил, чтобы приходящие не таскали ложек и стаканов, – и был счастлив, что так хорошо устроился. Зина Пастернак была сестрой-хозяйкой детсада, работала день и ночь, львиную долю полагающейся ей еды относила Пастернаку. Ну, как было объяснить Цветаевой, что место поломойки на кухни важнее и завиднее, чем место поэта?.. Помню, мы шли с Цветаевой по улице, подошел кто-то (кажется тот же Парнок) и сказал: «Мы все теперь грызем очень горькую кисть жаркой рябины». Это была цитата из ее стихов, изящно преподнесенная. Но она не откликнулась, она уже никого и ничего не слышала, была где-то далеко. У нас дома, укладываясь спать, все повторяла: «Если меня не будет, они о Муре позаботятся». Это было вроде навязчивой идеи. «Должны позаботиться, не могут не позаботиться». «Мур без меня будет пристроен». У нее болели ноги, Наталья Германовна согрела ей на керосинке воду, чтобы их попарить. Цветаева сидела перед тазом на низкой скамеечке, усталая, опустила голову на колени, волосы спутанные». Еще Жанна что-то рассказывала о Цветаевой и предвоенной Москве, но этого я уже напрочь не помню. <… >

В этот период несколько раз заходила к Жанне и Юре, я его видела, разговаривала с ним. Это был высокий красивый юноша с хорошей выправкой, гордой посадкой головы и очень светлыми глазами. “Настоящий ариец”, как кто-то о нем шутя сказал. Аккуратный, подтянутый, вещи на нем ладно сидели, шли ему. Не располагал к фамильярности, панибратству, похлопыванию по плечу. Он казался замкнутым, холодным, пожалуй, даже высокомерным, но это, очевидно, было у него защитное – пусть не смеют жалеть, сочувствовать, оплакивать его горькое сиротство. Холодность, сдержанность были, конечно же, продиктованы гордостью, самолюбием.

Вход
Поиск по сайту
Ищем:
Календарь
Навигация