Ташкентский мир. Расселение писателей
В Ташкенте всех, кто ехал в их поезде, кроме режиссеров и актеров, следовавших далее, в Алма-Ату, сначала разместили в техникуме на Педагогической улице. Быстро сообразив, что скоро город будет буквально переполнен беженцами и жилье начнут “уплотнять”, Мария Белкина с родителями выбрали самую крохотную комнатку в общежитии.
Были заняты помещения институтов, школ, школы работали в три смены, институты теснились в одном здании, сливались учреждения, уплотнялись жилые дома. А эшелоны все шли и шли, и не только с плановыми эвакуированными, для которых Ташкент обязан был обеспечить жилье и помещение для предприятий, но в Ташкент еще устремилась масса людей самотеком, так называемых “диких”, бежавших от немцев, от бомбежек, от страха холодной военной зимы, голода.
В конце октября 1941 года жизнь города мало походила на военную. Вечерние улицы еще были ярко освещены.
По центральной улице по вечерам гулянье, шарканье ног по асфальту, журчанье воды в арыке, и из каких-то получастных ресторанчиков и кафе – музыка. Маленькие оркестрики – скрипка, виолончель, рояль, и кто-то, плохо справляясь с русскими словами, поет надрываясь под Лещенко – кумира белой эмиграции <…>. Это все больше евреи-музыканты, бежавшие от немцев из Прибалтики. А у кафе, ресторанчиков толкутся какие-то подозрительные личности в пестрых пиджаках ненашенского покроя на ватных плечах и предлагают паркеровские ручки, шелковые чулки-паутинки, золотые часы; говорят, у них можно купить даже кокаин и доллары
[133].
Татьяна Луговская и Мария Белкина после долгого и тяжкого пути в поезде, принарядившись, решили осмотреться в незнакомом городе, напоминавшем эмигрантский Стамбул. Название Ташкента “Стамбул для бедных” пустил находящийся здесь “красный граф” А. Н. Толстой, знающий не понаслышке, как выглядит эмигрантская жизнь.
В первые дни эвакуированных писателей кормили шашлыками на деревянных палочках-шампурах. Приезжие, особенно из блокадного Ленинграда, изумлялись этому так же, как и горевшим уличным фонарям или незатемненным окнам. Правда, вскоре многое переменилось. Фонари продолжали сиять, но появились продовольственные карточки, литеры, лимиты, а шашлыки сменили пирожки, начиненные требухой.
Беженцы метались в поисках комнат, углов, клетушек. Необходимо было расселяться и жить, но сколько: месяц, год, два?.. Многие буквально сидели на чемоданах и считали дни, когда можно будет вернуться в Москву. Скоро эвакуированных негде было расселять. Началось уплотнение, и все оказались друг у друга на голове. Мария Белкина успела предупредить Елену Сергеевну Булгакову, что надо занимать комнатку как можно меньше.
Местные жители, проживавшие в доме на улице Карла Маркса, 7, не без участия Вирты, разумеется, были выселены в приказном порядке. На их место поселили москвичей; конечно же, приехавшие не знали, какой ценой досталась им площадь.
Жены писателей, не дожидаясь машин, перевозивших вещи, размещались в доме по улице Карла Маркса. Марии Белкиной и ее семье полагалась большая комната в расчете на трех человек и ребенка. Но не случайно писательские жены советовали ей быстрее бежать и занимать площадь. Когда она пришла, то увидела, что в ее комнате уже расположилась красавица актриса – жена драматурга Е. Габриловича. Растерянная Маша закрыла дверь, села на ступеньки и заплакала; она не понимала, куда ей идти со старыми родителями и грудным ребенком.
Сбежались женщины и, видя творящуюся несправедливость, не долго думая, стали выбрасывать вещи из захваченной комнаты; Габрилович ужасно бранилась и кричала. Но они были непреклонны: “У нее, единственной среди нас, – грудной ребенок”. – “У меня тоже ребенок!” – кричала красавица, указывая на восьмилетнего сына. Это была единственная комната с отдельным входом, она была необходима Габрилович, потому что к ней часто приходили мужчины. В итоге их семьи оказались в смежных комнатах, разделенных тонкой дверью. У красавицы часто собирались актеры и актрисы, шла гульба, пили, веселились, ругались, оттуда слышались крики и брань. Пожилой отец Маши Белкиной, дабы охранить нравственность дочери, завешивал дверь ватным одеялом.
Но тогда, 4 декабря 1941 года, М. Белкина писала А. Тарасенкову на фронт:
Комната у меня лучшая в доме, и многие косятся на меня. Помог мне ее получить Вирта. Живет в этом доме К. Левин (жулик), Нович, семья Лидина (симпатичная), Ахматова (еще не знакомы), Городецкий (любит выпить) и другие. В другом особняке живут Вирта, Погодин, Уткин, Лежнев
[134].
Горький запах эвакуации
Еще до переселения на Жуковскую Луговские жили между общежитием и больницей, куда поместили разбитую параличом мать. Разумеется, состояние Татьяны Луговской было подавленным; она видела город только в первые дни, почти не воспринимала людей; в ташкентской больнице, где лежала мать, условия были тяжкие, огромное количество раненых; находиться возле больного, беспомощного человека было невозможно, негде было не только присесть, но даже встать. Было решено перевезти ее в дом на Жуковскую.
О своих бедах и радостях, о Ташкенте и Алма-Ате Татьяна Александровна рассказывала в письмах Леониду Малюгину.
Милый мой Леня, самый лучший из всех когда-нибудь существовавших на свете! <…> Вот я очутилась в Ташкенте. Я писала вам уже про дорогу, не хочется повторяться – тем более это до грусти стандартная и шаблонная история. Уехала в Ташкент, а не к вам (о чем частенько жалею) потому, что сюда можно было ехать организованно (с писателями и братом), а у матери за 2 дня до отъезда был второй удар – я везла ее заново парализованной. (Я не в силах была с ней ехать одна, а увозить ее мне приказали доктора.) Все остальное вы представляете сами. Мне же до сих пор непонятно, каким образом удалось в Москве внести ее в вагон, в этой толчее. Посадили нас Саша Фадеев и Гриша.
Потом мы пересаживались, потом пропал мой чемодан, потом запсиховал и заболел брат – словом, разная такая петрушка. Потом Ташкент. Потом была больница и в ней 3-й удар. И я жила с мамой там. С ней и еще с 25 человеками в небольшой палате № 1. (Нет ничего страшнее ташкентской больницы, наполненной беженцами.) И все ждала, что вот-вот она умрет, но она осталась жива, и я, простояв 2 суток в очереди за каретой “скорой помощи”, перевезла ее домой. В мой теперешний дом на Жуковскую. И коротаю с ней век. Бедная старуха – от нее осталось очень мало. Трудно и ей, и с ней. Вот и все. В общем, всякое было <…>.
Все-таки очень одиноко. Пожалуй, и трудновато бывает иногда. Я думаю так: если я не сдохну от сыпняка или голода – к чему есть все предпосылки, – значит, останусь жива. Вообще же я стала гораздо спокойнее, чем раньше – до войны. Потом, я теперь стала глава довольно большой семьи: двое болящих – мама и Володя, Поля, которая приехала с нами, и еще Любочка, с которой я побраталась здесь, в Ташкенте. Она – москвичка, и ей было совсем худо, и я взяла ее в сестрички, за что и вознаграждена судьбой, ибо это оказался очень большой души человек. Она не маленькая, даже старше меня, только очень была бедная.