Дейч вспоминал один забавный случай, которых, видимо, было очень много, несмотря на тяжесть той жизни:
С находившимся в Ташкенте артистом Абдуловым он сочинял и разыгрывал <…> сценки из узбекской жизни. Один из них изображал старика бая, другой – благочестивого имама, и оба сговаривались отправиться на богомолье в Мекку. Однажды ночью, накрутив чалмы на головы и надев халаты, они вышли в пустынный переулок. Встретив старика узбека, по-видимому, ночного сторожа, спросили его, где дорога в Мекку. Изумленный старик сказал, что он этого не знает, что идти надо далеко, через моря и горы. Но Михоэлс вполне серьезно его убедил, что самое трудное – дойти до Чирчика, а дальше уже совсем недалеко
[201].
В дневнике Дейч писал:
6 апреля 1942. Сегодня вечером у меня – Константин Михайлович, Н. Н. Ушаков с Т. Н. (Татьяна Николаевна – жена Ушакова. – Н. Г), Е. Э. Бертельс, Соломон Михайлович Михоэлс, пришедший позже из театра, В.М. Жирмунский, В. Ян… Сначала Ушаков читал свой узбекский цикл, особенно мне понравилось стих. “Четыре узбекских Вани ладонями бубны кружа… ”, где острый глаз поэта свел старый и новый Ташкент.
Пришедший Ник. Кирьякович Пиксанов принес заказанные мною для литгруппы Совинформбюро статьи “Славянское искусство и его вклад в мировую культуру” и “Горький в борьбе за дружбу народов”. Увидев Константина Михайловича, захотел прочитать вслух статью о Горьком. В ней дается много фактов о связях Горького с белорусской литературой и белорусской культурой. Очень современно прозвучала цитата из благодарственного письма Горького белорусской академии, избравшей в свое время его своим почетным академиком. Якуб Колас прослезился… Он сделал несколько важных и конкретных замечаний. Сегодня, наконец, напечатана заказанная мною статья Алексея Николаевича Толстого “Славяне, к оружию!”. Она очень перекликается с нашим душевным состоянием… Попросили Коласа прочитать свои стихи. Он читал горькие ностальгические стихи, созвучные всем нам. Многострадальная, разоренная белорусская земля, и голос ее звучал в стихах, как голос пророка. Читал по-белорусски прекрасно. Поэт глубокого дыхания, тончайший и замечательный лирик, стоический, мужественный человек. Надо будет попросить Мишу Голодного или Володю Луговского перевести на русский язык
[202].
На Пушкинской улице обитали семьи драматурга К. Финна,
Евгения Петрова, Вс. Иванова и многих других.
Часть сотрудников Академии наук, которые попали в Ташкент, были расселены в балетном училище Тамары Ханум.
Большой зал был разделен простынями на клетушки, в которых ютились “рядовые работники”, – писал в воспоминаниях Евгений Борисович Пастернак. – На подоконниках и около коек стояли керосинки, на которых варилась и пахла разная еда. Людям покрупнее были отведены комнаты в прилегающих коридорах
[203].
Евгения Пастернак писала в декабре 1941 года Борису Пастернаку о жизни в Ташкенте; их поселили рядом с Пушкинской улицей:
Дорогой Боря! Уже два дня как мы живем на новом месте. Нам разрешили занять комнату уехавшей в Москву семьи Кирсанова. Итак, мы живем рядом с Ивановыми в доме, предоставленном эвакуированным писателям. В этом помогли Чуковский и Тамара Владимировна. Как нам с Женькой хорошо, как нам хочется, чтобы ты на нас поглядел. У нас топится в комнате маленькая плита, и мы в ней сейчас печем картофель
[204].
Каморка Георгия (Мура) Эфрона
Георгия Эфрона мы оставили в Москве в начале октября. Там он встретился с Пастернаком, несколько раз с Эренбургом. Однако дальнейшая его жизнь в Москве становилась невозможной. Вместе с переводчиком Кочетковым и его семьей 29 октября Георгий снова выехал в эвакуацию. Мальчик утешал себя тем, что где-то в Самарканде он найдет своего единственного товарища, с которым они были знакомы еще во Франции, – Митю Сеземана.
Путешествие было очень тяжким, длилось почти месяц, только в конце ноября они прибыли в Ташкент.
Георгий стал учиться в ташкентской школе, всячески избегая мальчишеских ссор, драк, не любил никаких вечеринок. Его товарищами ненадолго стали Э. Бабаев, В. Берестов и И. Крамов, но сверстники вызывали у него усмешки, его тянуло к взрослым, благополучным писателям с налаженным бытом или с хорошими манерами.
К весне 1942 года Георгий Эфрон получил угол в доме писателей на улице Карла Маркса. У него была крохотная комнатка, фанерная выгородка без окон.
В ней едва помещались стол, стул и узкая кровать, застеленная стареньким пледом, – вспоминал Эдуард Бабаев. – Над столом была укреплена книжная полка, на которой стояли сборники Марины Цветаевой “Версты”, “Ремесло”, “Царь-Девица”. Иногда Мур читал на память стихи. И тогда оказывалось, что у стен есть уши: то слева, то справа из-за фанерной перегородки слышались голоса обитателей этого многонаселенного дома, просивших Мура прочесть еще и другие стихи
[205].
Жизнь в Ташкенте оказалась для него в каком-то смысле еще более тяжелой, чем в Чистополе и Москве. Бесконечные мысли о еде, ужасный быт, одиночество при большом количестве знакомых. Над ним навис призыв в армию, куда он очень не хотел идти. Но в Ташкенте ему удалось продолжить обучение. Узбекский мальчик по имени Измаил вспоминал, как в их класс привели новенького.
Кто-то бросил реплику: “Ну, вот, теперь у нас есть свой Печорин”. Мальчик был высокий, стройный, с большими голубыми глазами, с идеально зачесанными “в пробор” светло-русыми волосами, в элегантном костюме, в сорочке при галстуке. В руках он держал большой кожаный портфель, в котором кроме учебников были две щетки – для обуви и для одежды. Это нас, помню, потрясло. Шла война. Мы все были одеты неважно, даже небрежно. А он следил за собой, хотя пиджак и ботинки, как мы узнали потом, были у него единственными. Манера носить одежду, разговаривать, держаться – все свидетельствовало о высокой интеллигентности. К тому же “Печорин” владел французским даже лучше нашей француженки Е.В. Васильевой
[206].
Мур жил на улице Карла Маркса, в фанерной будке, сделанной для хозяйственных надобностей. Там у него не было ни света, ни отопления, ни воды. Отапливался он керосинкой. Работать Мур устроился художником в УзТАГе.