Так вот даже в каком отношении вы мне дороги Борис Леонидович!
Нет, серьезно говоря – вы же последний и единственный из трех поэтов эпохи. Мне представляется как бы свод, купол какой-то, сквозь который пробиваются и уходят вершиной в свободную, бесконечную высь три пальмы. И под их сенью, напитавшие свежим воздухом из этих трех пробоин, стоит хорошая, сочная поросль, почти дотягивающаяся до верху, как Сергей или Асеев. <…>
Дальше – чуть анемичными, но все же живыми побегами торчат из скудеющей почвы казинский “Гармонист” и полетаевские соловьи и елки. Илья Львович – живучая хваткая ползучая береза, а дальше уже – одни мхи, и те переходят в лишайники Островых и Сергеев Васильевых. Редко-редко на случайном изгибе камня покажется робкая травка – Алигер и <нрзб.>, лунный пейзаж. Сколько потребуется перегною, чтоб опять что-нибудь мощное могло вырасти. У тех-то трех под корнями хоть не ароматный, но жирный компост, к тому же <нрзб.> микробами опоязов на аминокислоты – впитывай только! Ну, вы без остатка и втянули. Вот и жди теперь перебродившего духа созревающих лет!
Б. Л.! Не сердитесь, дорогой, на болтовню! Так хотелось душу отвести. Если это и пустозвонство, то, ей-богу, <нрзб.> влюбленного. Я, знаете, настоящее искусство как-то физиологически, даже анатомически чувствую мурашками, но помните приказ гвардейца – берегите себя!
Ну, крепко, крепко вас обнимаю. Ответьте обязательно, хотя бы только для подтверждения того, что получили. Ярополк Семенов.
Р. S. Толя Тарасенков – на Ладоге. Он очень много перенес и, как видно, сильно изменился к лучшему, стал простым, искренним парнем. Одно жаль: прислал мне два сборника своих стихов – какая бездарь! Ведь со вкусом человек, неужели сами не чувствует?! Я долго оттягивал ответ, но вчера все же написал
[373].
Конец 1941 – начало 1942 года. Картины Москвы
Итак, после того как немцев отогнали от Москвы, в город стали возвращаться первые эвакуированные. Так как продажа билетов в Москву была запрещена компетентными органами, то многие жители высаживались в Подмосковье за 40–50 км и далее ехали в пригородных поездах. На это резко отреагировал НКВД.
За время с 19 декабря 1941 г. по 5 января т.г. транспортными органами НКВД на железнодорожных станциях [и] вокзалах, московской милицией и охраной Московской зоны НКВД на шоссейных дорогах задержано и выдворено из пределов Москвы 19 550 человек, пытавшихся вернуться на жительство в Москву.
В целях прекращения въезда в Москву неорганизованным порядком эвакуированных ранее граждан, просим Государственный Комитет Обороны принять прилагаемый при этом проект постановления ГКО, определяющий порядок въезда в Москву
[374].
В Москву вернулся Фадеев и стал восстанавливать работу разрушенного Союза писателей.
Леонид Тимофеев, литературовед, преподаватель Литинститута, не сумевший с семьей выехать в эвакуацию, писал в дневниках от 23 декабря:
В Союзе наконец прекратили давать обед с мясом и хлебом без талонов, так что наше питание ухудшилось. Со школами туманно. Учителей регистрируют, но не дают им никаких надежд на будущее. Детей перестали регистрировать. Отступление немцев продолжается. <…> Я мало верю в их контрнаступление, если только оно не последует в ближайшие дни. Во всяком случае, им придется перестать бросать листовки вроде следующих: “Мы Москву бомбить не будем, все равно ее добудем, а за теми, кто удрал, доберемся на Урал”. Многие боятся больших бомбардировок. Но я в них мало верю, так как в них нет смысла.
Сейчас в Москве начинается распря между теми, кто оставался, и теми, кто уезжал и вернулся. Каждой из этих сторон важно доказать свою ортодоксальность! Интересно, чем это кончится. Думаю, что к выгоде оставшихся, ибо героика требует устранить сомнения в крепости Москвы, а у уехавших ее установить все же трудно
[375].
А. Письменный, военный журналист, оказавшись по болезни зимой в столице, писал жене в Чистополь:
Москва мало изменилась, на мой взгляд; если кое-где попадаются разбомбленные или выпотрошенные дома, то их не отличишь от недостроенных. И только витрины магазинов заставлены фанерными наклонными щитами. Многие дома разрисованы, например, на доме Совнаркома нарисованы фальшивые окна, крыши и просто какие-то пятна. По-моему, это красиво. Один дом все еще защищает занесенное снегом бревенчатое пулеметное гнездо. Но баррикады уже снимают.
А по Тверской, посредине мостовой, ходит часовой с винтовкой и красной повязкой.
Видел Манеж и университет – это действительно неприятное зрелище. Ограда снесена, отбита штукатурка, карнизы и все перекорежено, но таких заметных повреждений все-таки очень мало, и москвичи, в противовес рассказам о много переживших ленинградцев, все те же. Немцы бомбят плохо, и москвичи перестали их бояться. Все спят дома, раздеваются и никуда не уходят. Я тоже разуваюсь и сплю, как ни в чем не бывало, только рано утром в комнате делается холодно.
А по вечерам очень темно, и машины идут с маленькими огнями, горит электричество в трамваях.
До сих пор я не слышал ни одного выстрела, не видел ни одной зенитки, ершей противотанковых я также еще не видел, не пережил ни одной воздушной тревоги. Это не значит, что всего этого не будет впредь, но так получилось к моему торжественному приезду. А пока нужно дозаклеить окна в столовой и в спальне и нужно идти в читальню. Я должен написать по газетным материалам статью для одного сборника. Сейчас монтер проводит в столовой радиоточку – буду и я жить с музыкой. Коля Атаров привез из Ленинграда песню: “Он сидел – на подоконнике и глядел на небосклон. Что добавить о покойнике? Не любил фугасок он”. Так что тут очень весело. Без пропуска и вызова прописаться сейчас нельзя.