У меня и Широкова есть комната с большим окном на уровне земли, куда заглядывает солнце от 3 до 7 часов, с рабочим столом, кроватью, шкафом и еще разными бебихами, которые я уже изобрела на месте и которые принято называть уютом. <…>
Тут люди живут какой-то странной жизнью – словно им осталось жить еще несколько дней и они стремятся за этот кусочек времени выполнить все свои желания (и возвышенного, и низменного порядка).
Потом сюда приезжал мой брат и очень огорчился от моего вида, говорит, что я стала совсем тощая, и требовал моего возвращения в Ташкент
[390].
В этом военном городе кинематографистов, нашем Голливуде, “городе снов”, оказались и писатели – К. Паустовский, М. Зощенко и В. Шкловский, тоже работавший с Эйзенштейном над “Иваном Грозным”. Здесь снимались все знаменитые ленты военных лет, но что касается быта, то он был в каком-то смысле еще труднее ташкентского. В небольшом двухэтажном здании, Доме искусств, или, как его называли, “лауреатнике”, жили лауреаты Сталинской премии. Они получали пайки высшего сорта и имели столовую с особыми продуктами.
В первом варианте поэмы “Город снов”, посвященной Алма-Ате, Луговской писал об их житье в “лауреатнике”:
Мое жилье, о Боже! “Дом искусства”.
Без электричества, без лампочек, без печек,
Набитый небогатыми людьми,
Как мертвая собака червяками
Войдешь – ударит духом общежитья.
Эвакуация на свете возродила
Все, что бывало в каменных пещерах,
И вот он вьется в темном вестибюле —
Дух человечества. В своей клетушке
Лежит опухший пьяница-актер
С костлявой девочкой. Потом семейство
Благожелательное, неживое.
Потом удачник – неприкрытый вор
Случайных тем. Прости его, Создатель!
Весь Дом искусства, словно падаль, воет.
От бешеной нужды и подхалимства.
Как страшно, как печально в этом доме,
Где света нет, и печек нет, и сумрак
От горестной луны, глядящей в окна.
Актеры спят, прикрывшись чем попало,
Мигают одноглазые коптилки.
А все-таки, как прежде, жив курилка,
Жив человек, его не одолеешь
Ни холодом, ни голодом, ни смертью.
Электричество на студии давали только ночью, так как днем обслуживались другие эвакуированные предприятия.
“Ты пришел к нам в отдел вместе с драматургом Берестинским, тоже приехавшим из Ташкента”, – писала в своих исповедальных воспоминаниях Ольга Грудцова, тогда она работала в сценарном отделе. Ольга выросла в окружении знаменитостей: хорошо знала Н. Гумилева, у которого в кружке были ее сестра, Ида Наппельбаум, Ахматова, К. Ватинов и другие.
Он начал с жалоб на жесткие матрацы, – продолжала она свой рассказ, – на негодное помещение для жилья и т. п. Ты стоял в отдалении молча. Высокий, с барственной осанкой, в мягкой шляпе с полями, с трубкой во рту и палкой в руке. Но пронзил ты меня не своим артистизмом, а достойным поведением. Вайсфельд спросил, есть ли у тебя претензии, ты ответил, что решительно никаких. С тобой подписывают договор, начинаются деловые отношения, ты обращаешься только ко мне. Мы начинаем дружить, гуляем по городу
[391].
Луговской жил и спал в комнате сестры на полу. А утром шел работать к Эйзенштейну.
Художница в сиреневом халате
При свете светлячка читает книгу.
Довольно строг ее курносый нос.
В каморке даже двинуться не стоит.
Одна звезда печатает окно.
И муж заснул. Снует по коридорам
Тоскливый запах мелких папирос.
Виктор Шкловский, около года проживший в Алма-Ате, вспоминал:
Фанеры, из которой строят декорации, конечно, здесь не было. Декорации строили из казахских матов, сплетенных из степной травы – кажется, ее называют чили, – на ней хорошо держится штукатурка. <…> Текст для ленты Сергея Михайловича писал Владимир Луговской
[392].
Впечатление от работы с Эйзенштейном не оставляло поэта и в Ташкенте.
Из письма Луговского Эйзенштейну после приезда из Ама-Аты в Ташкент:
Все время нахожусь под знаком и под обаянием нашей работы. Интерес к Ивану Грозному колоссальный и, прямо сказать, сенсационный. Ходят различные легенды и сказки. Я несколько раз в узком кругу читал песни и пересказывал наиболее громовые куски сценария. Каждый раз принимались на ура! Погодин, например, человек, как вам известно, прошедший все драматургические медные трубы, говорил на такой читке у меня, что развитие действия и трагическое напряжение – прямо как у Шекспира. <… >
Как с режиссерским сценарием? Как с перепечаткой литературного текста, то есть, дорогой Сергей Михайлович, говоря прямо, принят ли литературный текст? Налетел ли Шкловский в облаках пыли и свистящих стрел? Волнуюсь по каждому поводу, связанному с Иваном Грозным. Произведение это Ваше – поистине замечательно, а те дни, которые я провел в Вашей комнате, одни из самых лучших в моей жизни.
Когда я вам понадоблюсь? Когда приезжает Прокофьев?
<…>
Еще раз благодарю Вас за все, дорогой мой шеф, жду от Вас – ну, хотя бы телеграммы, ибо знаю: до писем вы не охотник. Обнимаю вас крепко-накрепко. Ваш В. Луговской. Привет Эсфирь Ильиничне, Пудовкиным. 12 июня 1942
[393].
В Ташкенте сценарий обсуждался в писательской колонии. Удивительно, но в это же время Алексей Толстой читал в Ташкенте свою пьесу “Иван Грозный”, которую редактировал, давал советы по ее доработке лично Сталин. Толстой получал затрещины от председателя Комитета по делам искусств М. Храпченко, тот писал, что пьеса не решает задачи реабилитации Ивана Грозного. Бедный Алексей Николаевич никак не мог пройти между Сциллой и Харибдой, пьеса не нравилась никому.
В Алма-Ате жил друг юности Луговского – известный режиссер Всеволод Пудовкин. В 1920-е годы его сестра Маруся (Буба) училась в колонии у Александра Федоровича Луговского. В повести “Я помню” Т. Луговская рассказывает, как вторая сестра Пудовкина – Юля – учила их с подругами в голодные 1920-е годы танцам, а Всеволод Пудовкин (Лодя), тогда еще не кинорежиссер, а химик, играл им на гребенке, покрытой папиросной бумагой.
Его длинная фигура, сидящая на одном из окон, закрывала свет, он тряс головой, и спутанные волосы падали ему на лоб. Играл он увлеченно, с чувством и очень радовался, что все так хорошо у него получается
[394].