Я живу хорошо. Насчет печенки и всего остального – я здорова. Ваше письмо с вокзала я получила. Постараюсь не ссориться с вами в письмах в будущем году, но не знаю, удастся ли. Шлю вам привет и прошу любить меня и жаловать в 43-м году
[415].
И вслед еще одно письмо.
< Рисунок ели.> Я хочу, чтобы и у вас была елка.
Это будет новогоднее письмо № 2. С Новым годом, Ленечка! Я сейчас пришла с просмотра очень хорошей картины (“Мистер Чибс”), вам бы тоже понравилась эта картина – она про школьного учителя. Меня проводили Виноградов и Столяров, и мы так орали дорогой и так здорово скрипел под ногами снег, что я решила, что уже настал Новый год.
Дайте руку (или, как вы говорите, дайте ручку) и держите меня покрепче. Я вам наврала в прошлом письме, что живу хорошо: все то же самое. Я совершенно не представляю, какой это будет, 43-й год. И мне даже кажется, что он будет очень трудный (для меня тоже). И я не представляю, когда я вас увижу. Все это мечты. Хотя, бог вас знает, вы действительно соединили в себе неуверенность с твердостью и настойчивостью.
Я тружусь в театре, правда, с усилием и неохотой. Мой режиссер Марголин заболел, у него какая-то среднеазиатская печеночная болезнь. Наверное, спектакль в связи с этим затянется. Это худо.
Вы пишите мне чаще. Мне очень неуютно жить без вас. И напишите мне, в каком положении ваши военные дела, чтобы я не тревожилась.
Желаю вам счастья в будущем году. Не забывайте меня. Т. Л. А жить так, чтобы читать книжки Диккенса и быть покойной, – это, наверное, не может быть.
Так не бывает, чтобы все счастье одному человеку. Обнимаю вас. Ваша Т. Л. 31.12.42
[416].
Ахматовой удалось после очередного тифа, второго за этот год, выздороветь. Ее стихи периода болезни полны предчувствием гибели. Но она вырвалась.
Гораздо печальнее был новый 1943 год для Лидии Корнеевны Чуковской: в середине декабря они на долгие десять лет расстались с Ахматовой. Последний разговор был в больнице. Сплетни, наговоры, слухи сделали свое дело. В новом году они окажутся соседями по Жуковской, когда Анна Андреевна переедет в комнатку на балахану. Надежда Мандельштам писала о последних событиях 4 января Борису Кузину, что Ахматова перестала болеть тифом, а после болезни – лежала в чем-то среднем между санаторием и больницей.
Я жаловалась вам главным образом на баб, которые ее обсели со всех сторон и чешут ей пятки, что она очень любит. Создается дурацкая и фальшивая атмосфера, а во время болезни – прямой кавардак. И она не всегда бывает на высоте.
Я с ней после болезни даже поругивалась. Не хочется писать <об> этой брани. Здесь дело не во мне, и нехорошо было не мне, а совершенно незнакомым вам людям. Но это все от баб. Сейчас эти темы сняты с повестки дня начисто – во всяком случае в моем присутствии
[417].
Предпоследний Новый год отмечал и 17-летний Мур Эфрон. В 1943 году его должны были по возрасту взять в армию, хотя он надеялся, закончив школу, поступить учиться в Литературный институт в Москве.
Новый год только встретил один, – писал он 1 января Але, – встретил хорошо: без лишней торжественности, без шумихи. Выпил ровно столько, чтобы опьянеть без неприятных последствий… <…> С одной стороны, было немного досадно, что во всем Ташкенте не нашлось ни одного человека, который бы меня пригласил на встречу Нового года – я производил на себя впечатление девушки, которую не пригласили танцевать; с другой – в сущности, по-настоящему мне было бы приятно встретить Новый год только с тобой, папой и Мулей.
Отца в сентябре или октябре 1941 года расстреляли в подвалах Лубянки, но ни брат, ни сестра об этом не знали. А Муля, Самуил Гуревич, близкий друг Али, журналист, погиб в 1952 году.
Пусть этот Новый год станет годом победы, годом нашей встречи, годом, решающим в нашей жизни. Крепко обнимаю. Твой брат Мур
[418].
Начинался год надежд, год новых жертв, год новых прорывов на фронте и в литературе.
Расставание
В письмах, документах, телеграммах, записках, вариантах поэм ташкентского периода, даже в известных ахматовских стихах мягкой тенью проходит кот, иногда даже не один. Так как избавиться от его присутствия нет никакой возможности, пришлось посвятить котам отдельную главу.
Как уже говорилось, в поэме Луговского “Сказка о сне” появляется кот в манжетах, наблюдающий за героями. А в ташкентские времена кот становится просто культовым животным. В письмах, записках, стихах – везде появляются загадочные коты.
В записке, однажды оставленной Еленой Сергеевной Булгаковой Луговскому, читаем:
Дима Димочка Димочка написала коту письмецо хемингуевского склада (но с претензией на юмор) без знаков. Кот видимо все принял всерьез откуда и ответ зачем мне сердиться или огорчаться не помню уже но вы не обращайте внимания я безумно устала только подумать ведь шестнадцатый час на ногах а вы всего восьмой поэтому ложусь спать а диктовать будете завтра на свежую голову хотя на это и трудно рассчитывать прочтите Швейка это стыдно что вы его не читали до сих пор. До свидания Димочка Дима не смейте долго засиживаться, а то как вы будете вставать на следующий день
[419].
Наверное, речь шла о коте Якове, полноценном члене семьи, на мнения которого ссылались, ему слали приветы и прочее.
В начале января 1943 года Луговской пишет в Алма-Ату письмо:
Тучка, милая сестренка!
Благодарю за трогательные письма, особенно за оленя с трубкой. Дома все благополучно. В городе – недостаток водки. Написана еще одна глава.
Жду тебя в любой день и час. Будь умницей, не психуй. Радуйся жизни… Помни, что лучше быть богатым и здоровым. Очень тебя люблю, дура. Будь спокойна. Все на свете чепуха. Выясни, что с моими “Четырьмя городами”. Прочитай песни. Тюпе кланялся. Инне Ивановне тоже.
Кот Яшка тебя ждет.
Пишу на вокзале. Целуй Гришу. Целую тебя.
Успокойся. Приезжай. Твой В.
[420]
Кот Яшка – в числе прочих уважаемых членов домашнего круга.
Но главное послание, да еще проверенное военной цензурой, безутешная Елена Сергеевна посылает после своего отъезда из Ташкента. Открытка была очень серьезно оформлена.