Впрочем, буду честен: особенной боли не испытывал. Некоторая неловкость движений, сведённые судорогой мышцы спины, тяжесть в области затылка — не самые страшные гости. Почти никакие. Да и всё прочее... В конце концов, я столько раз набрасывал на себя Вуаль, что почти привык к миру, припорошенному пеплом. Детям было труднее. Оказаться насильно и болезненно оторванными от привычных ощущений, без объяснений, без извинений, только потому, что взрослые вокруг желали разрезать их на кусочки и посмотреть, что находится внутри? Правда, возникает вопрос: а было ли у них какое-либо мироощущение вообще? Что можно узнать и понять за несколько лет существования, обречённого оборваться не в срок?
Их ничему не учили. Зачем? Нужно было только вынудить юный организм как можно быстрее близко познакомиться с Пустотой.
Их чувствами и желаниями никогда не интересовались. Потому что у материала для опытов не предполагается чувств.
Они рождались, жили и умирали в непонятных самим себе муках. Умирали для того, чтобы я... жил.
Мне трудно любить и ненавидеть. И тех детей, и тех взрослых. Но я всегда буду помнить о них.
Помнить. Это сложнее всего, ибо память не расставляет оценки, а просто хранит. Злое и доброе, тёмное и светлое, горькое и радостное. Оценки мы даём прошлому сами. Хотели бы избежать этого, но не можем. И вся беда состоит в том, что каждое новое воскрешение в памяти давно прошедших событий видится с новой точки зрения. Потому с течением времени мы запутываемся в собственных взглядах. А ведь можно поступить проще и мудрее: не стремиться обвинять и оправдывать.
Да и кого я могу обвинить? Свою мать? А в чём? В том, что она прилагала все усилия, чтобы помочь своему роду выжить? Это заслуживает уважения. К тому же, её поступки — и подвиги, и преступления — позволили возникнуть мне. И не только возникнуть, но и добраться до определённой цели. Да, поставленной не мной. Но я не жалею.
Элрит... Ты была упряма и настойчива. Ты всегда поступала правильно. Я не имею права обвинять тебя, потому что знаю, как это тяжело — двигаться в правильном направлении. Ведь оно всегда полосует беззащитную душу незаживающими ранами... Я дрожу, думая о том, что ты могла проделывать с детьми, но понимаю: это было необходимо. И ты, и они выполнили свой долг. Но цена его была разной.
Разрушители умирали и рождались вновь, неся в себе память и опыт прежних воплощений. Ты умерла навсегда. Оставив своё отражение мне в подарок. Нет, в дар. Любила ли ты своего ребёнка? Наверное, да, иначе бы не потратила себя без остатка. Была ли в твоих действиях толика эгоизма? Конечно. Ты хотела быть уверенной в том, что всё прошло, как полагается. Как планировалось. Как было просчитано и предсказано. Возможно, ты смогла в этом убедиться. Надеюсь, что смогла.
Почему мне не рассказали всю предысторию? Ведь чувство вины — самая надёжная привязь. Правда, существенно ограничивающая свободу разума... Да, наверное, дело именно в этом: я должен был принять независимое решение, не скованное обузой подробных и всесторонних, а значит, излишних знаний. Когда знаешь слишком много, очень часто не можешь реагировать на происходящее быстро и единственно верным способом. Поэтому не следует стремиться узнать сразу всё и обо всём: попросту захлебнётесь в океане фактов и фактиков, имеющих место быть. Если требуется войти в комнату, какие сведения необходимы? Где находится дверь, в какую сторону открывается, есть ли ручка и заперта ли дверь на замок. А из какого дерева выпилены составляющие её доски, каковы их длина, ширина и толщина, как плотно они соединены друг с другом — к чему всё это? Совершенно ни к чему. Если не собираетесь ломать, конечно.
* * *
— Не наскучило?
Белые вихры волос. Старые глаза на молодом лице. Бокал тёмного вина в жёстко сжатых пальцах. Отец.
Не слишком ли позднее время для визитов? За окном стемнело, и я уже почти целый час смотрю на дрожащий огонёк свечи. Говорят, созерцание пламени помогает успокоить мысли и расслабить тело, но мне нет нужды ни в том, ни в другом: просто в обществе свечи чувствую себя не таким одиноким.
— Что?
— Издеваться над собой.
— Я не издеваюсь, я пытаюсь понять.
— Пытаешься? — Он катает слово на языке. Туда, обратно. С видимым сомнением. — Ты выбрал не совсем точное определение своих действий. Не пытаешься, а пытаешь. Почувствовал разницу?
— Она есть?
— Должна быть, — категоричное утверждение.
— Пусть будет, если должна.
У меня нет ни сил, ни желания спорить. Особенно с тем, кого вижу третий раз в жизни.
— Заканчивай свои опыты.
Что я слышу? Он... просит?
— Зачем?
— Они ни к чему не приведут.
— Уже привели.
Тёмно-синий взгляд изображает вежливый интерес:
— И к чему же?
— Я кое-что понял.
— Поделишься находкой со мной?
— Почему бы и нет? Подеюсь.
— И что ты понял?
— Нет смысла определять меру добра и зла для других: у каждого она своя. Только не надо об этом забывать и не надо спешить выносить приговор, потому что твоя голова тоже лежит на плахе. Чужой.
Отец посмотрел на огонь свечи сквозь чёрный рубин вина.
— А раньше ты этого не знал?
— Знал. Но не понимал до конца.
— Теперь доволен?
— Тем, что понял? И да, и нет. Пожалуй, предпочёл бы не понимать. Но от солнечных лучей нельзя прятаться вечно: иногда приходится выйти на свет, хотя оставаться в тени уютнее и безопаснее.
Наступает молчание. Мы оба ждём, однако ждём разных вещей: я — ответа, он — вопроса. Но первое не возникает без второго, верно? И я спрашиваю:
— Зачем ты пришёл?
— Это имеет значение?
— Нет.
— Жаль, — в коротком слове успевает промелькнуть усмешка. — Не терплю бессмысленности.
— Я не сказал, что в твоём визите нет смысла. Я сказал, что он не имеет для меня значения.
— Тогда жаль вдвойне, — отец качнул головой и поднёс к губам бокал.
Выдерживает паузу? Но с какой целью? Дать мне возможность собраться с мыслями? Так я их далеко и не отпускал.
— Ты пришёл, чтобы меня отчитать?
Глоток. Ещё один. Медленный, исполненный наслаждения. Можно было бы решить, что он испытывает моё терпение, но... Неожиданно догадываюсь: ему так же трудно подбирать слова, как и мне. А такое происходит по двум причинам: либо сказать нечего, либо сказать нужно очень много, а времени не хватает. Какая же из причин заставляет моего отца медлить?
— Нет. Я уже сказал: не терплю бессмысленности.
— Значит, меня бесполезно воспитывать?
— Воспитывать? — Он недовольно хмурится. — Никогда раньше этим не занимался, не стану и теперь.