– Осторожней, Куня, ты меня знаешь.
Парень не обиделся, поднял тулуп и улыбнулся просто и беззлобно.
– Как не знать… такую. Как теперь величать?
– Баронесса фон Шталь.
– Ишь, ты! – Куня шмыгнул носом. – Зачем пожаловала, баронесса?
– Товар есть, горячий.
– Сильно горяч?
– На морозе не остынет.
– Ну-ну… Так покажи товар-то.
Баронесса не шелохнулась, как видно, неплохо зная традиции Сухаревки: стоит только ценную вещь вытащить, как в следующий миг она может исчезнуть. И больше не найдешь. Такие чудеса здесь творятся.
– Что ты, Куня, на слово поверь, – сказала она.
– Тебе, краля, завсегда верим. Что взяла?
– Перстенек. Брильянт крупный, четыре мелких. Вещь старинная, фамильная…
– Ну-ну… Сколько хочешь?
– У ювелира уйдет за три. Отдам за тысячу.
Куня только присвистнул.
– Эк, куда взяла. Да я таких деньжищ сроду не видал. Сотню могу дать.
– Сотню? Да я за девять сотен не отдам.
– Ну-ну. Хочешь две – и по рукам?
– Куня, это перстень с брильянтами!
– Больше не могу, краля, дела совсем не идут. Праздник на носу. Согласна, что ли, на три сотенных? – он протянул довольно чистую, крепкую ладонь.
Молча повернувшись, баронесса пошла прочь.
– Эй, ты куда? – крикнул Куня. – Может, поторгуемся?
Торговцы сухаревским добром провожали ее, как стая волков в голодном лесу. Напасть никто не решился. Куня дал знак: не трогать. Как видно, уважал. Или на сердце легла.
Баронесса шла быстро, но не так, чтобы убегать. Бегущая женщина возбуждает инстинкт хищника. Насколько далеко действует слово Куни, она не знала. И не хотела испытывать. Ей оставалось совсем немного, чтобы выйти целой и невредимой с Сухаревки.
14
Пристав Свешников с доктором Богдасевичем и помощником Зарембой отправились в ресторан изучать «журавлей». И желали видеть там господина Пушкина. О чем доложил городовой, оставленный у номера дожидаться санитарную карету, чтобы вывести тело неизвестного. Про то, что номер еще нужно опечатать, господа полицейские, как видно, напрочь забыли. Зов «журавлей» был слишком силен.
Пушкин разучился удивляться. Он зашел в номер, чтобы вернуть на место аптечный пузырек. Порядок в мелочах должен быть всегда. Хоть это никому не было нужно, и полицейского фотографа в московском сыске не было.
Тушка петуха так и лежала в круге пентакля. Тело господина накрыли простыней. Пушкин приподнял край, закрывавший лицо. Он доверял только фактам и цифрам, а не эмоциям. Глядя в мертвое лицо, трудно было отделаться от впечатления, что на нем застыла маска. Маска страха. Или ужаса? Что-то должно было сильно напугать несчастного, чтобы сердце не выдержало. Что может испугать современного человека, живущего в Москве в конце просвещенного XIX века? Что может испугать молодого мужчину? Быть может, доктор Богдасевич прав и это всего лишь сердечный приступ? И нет никакого убийства.
Пушкин вышел из номера и прикрыл дверь. Сандалов постарался: коридорный и половой стояли напуганные и притихшие.
– Вот, господин полицейский, полюбуйтесь, – сказал портье таким тоном, будто поймал разбойников. – Вот они, голубчики, никуда не денутся. Отвечать господину Пушкину так, чтоб от языка отскакивало!
– Господин портье, вы свободны.
Сандалов хотел было еще сделать внушение, но лишь погрозил пальцем, поклонился полицейской власти и удалился. Пушкин подождал, пока тот наверняка спустится по лестнице.
– Как меня зовут, уже слышали. Как вас зовут, господа? – спросил так мягко, чтобы успокоить запуганную обслугу.
– Екимов, – робко ответил коридорный.
– Лаптев, – сказал половой, потупившись.
Простые ярославские мужики, только приглаженные и чисто одетые. Приехали на заработки, посылают в деревню половину жалованья, сами снимают угол где-нибудь в дальней части Москвы. Держатся за место, боятся его потерять. Делятся чаевыми с портье, потому что целиком в его власти.
– Господа, – сказал Пушкин и нарочно сделал паузу, чтобы уважительное слово дошло до мужиков. – Это не допрос, протокол не веду, мне нужна ваша наблюдательность. Никто вас не обвиняет и в полицию не потащит.
Судя по тому, как Екимов переглянулся с Лаптевым, именно этим застращал их портье. Чтобы не сболтнули лишнего про его делишки.
– Так ведь мы завсегда, – начал Екимов.
– Да только что мы-то? – добавил Лаптев.
– Кого из вас вызвали в номер переставить мебель и скатать ковер?
– Никак нет-с, – ответил Екимов, а Лаптев ему поддакнул.
– У господина были при себе вещи?
Ответ повторился в точности.
– Припоминайте, кого вчера видели у четвертого номера. Кто выходил или входил?
Пушкин не ожидал, что рутинный вопрос вызовет замешательство. Коридорный и половой явно что-то хотели сказать, но не решались. Им надо было помочь.
– Мне важна любая мелочь. Все, что угодно, – добавил Пушкин.
– А серчать не будете? – спросил Лаптев.
– Слово чиновника полиции.
– Так ведь вчера опять… – начал половой, но осекся.
– Подожди, Ваня, надо господину полицейскому пояснение сделать, – сказал Екимов. – Позволите?
– Сколько угодно, господа.
Екимов тяжко вздохнул, словно готовился к тяжкому и опасному делу.
– Место это проклятое, – наконец сказал он.
– Какое место? Гостиница? – спросил Пушкин, не ожидая столь резвого начала.
– Номер этот, четвертый.
– Кто же его проклял?
Коридорный глянул на товарища по несчастью, Лаптев, как мог, поддержал, то есть печальным сопением.
– Лет двадцать назад в этом номере купец убил цыганку-любовницу. Страшно убил, горло перерезал. Вот с тех пор и пошла, значит, история…
Двадцать лет назад, в 1873 году, сыскной полиции в Москве не было, приставы участков сами расследовали преступления. Дела свозились в полицейский архив на Солянке, где и лежали неразобранными горами. Чтобы найти нужное, пришлось бы неделю копаться в пыли. Куда быстрее действовал другой справочник – устные полицейские предания. Вот только Пушкин не мог вспомнить, чтобы Лелюхин или кто-то из пожилых полицейских рассказывал о таком кровавом деле. Двадцать лет назад оно бы гремело по всей Москве. Осталось в памяти навсегда. И – ничего. Во всяком случае, про такой кошмар ему ничего не известно. Неужели никто не помнит?
– Что же дальше? – спросил он.
– А то, что года тут не проходит без происшествия, – сказал Екимов.