Немировский повел себя чрезвычайно странно:
– А-а-а… – протяжно сказал он, будто нашел решение загадки, и вдруг стал смеяться так, что у него брызнули слезы. – Ты же… Ничего… Ну, да… Гришка… Написал… Да-да.
Такого поведения брата хозяина Катков не видел. Он прекрасно знал, что Виктор Филиппович любит крепко выпить, но сейчас был не пьян, по запаху слышно. Тогда что с ним такое? И смех у него больше похож на истерику.
Успокоился Немировский так же внезапно.
– Глянь-ка послание, – уже мирно сказал он.
Катков взял конверт, аккуратно разгладил и вынул бумажный клочок. Чернилами была написана одна строчка:
«Я не успел, закончи начатое».
– Руку узнаешь?
Приказчик вернул записку в конверт и протянул Виктору Филипповичу:
– Несомненно, писано рукою Григория Филипповича. Его почерк узнаю-с с закрытыми глазами.
Выхватив конверт, Немировский выбежал так скоро, будто его и не было. Катков подумал: не привиделось ли это чудо? Не спал ли он? Может, заснул ненароком, вот и угодил в утренний кошмар. Он даже ущипнул себя. Щипок был чувствительным. Значит, не сон. Что за фокус выкинул господин Немировский? Как аккуратно донести хозяину о подобном безобразии, когда он изволит явиться?
Вот ведь вопрос…
7
– Входи-входи, раздражайший друг мой! Тебе ни в чем отказа нет! – говорил Эфенбах, распахивая объятия.
Объятиями Пушкин пренебрег. Обниматься не любил, а вернее сказать – терпеть не мог, когда его начинали хлопать по спине и плечам. На сегодня объятий было достаточно. На всякий случай Пушкин сел как можно дальше от брызжущего радушием начальника.
– Михаил Аркадьевич, прошу выслушать, – почти строго сказал он.
Эфенбах плюхнулся в кресло, излучая вокруг себя лучи добра.
– О чем угодно, Алексей!
– Как вам известно, я занимаюсь расследованием смерти господина Немировского.
– Который в «Славянском базаре» ведьм вызывал? – сказал Эфенбах довольно легкомысленно. – Что там расследовать?!
– Это убийство. Очень непростое. Мне нужна помощь.
– Бери кого хочешь!
– Мне нужна баронесса фон Шталь.
При всем добродушии Михаил Аркадьевич ключевые моменты схватывал на лету. Лицо его потеряло бо́льшую долю умиления.
– Воровку? – спросил он. – Отпустить? Вот так запросто? Когда с таким трудом поймали? Когда ее надо подать Королевой брильянтов? В своем ли ты уме, Алексей?!
– Рассмотрим условия задачи.
– Ну, рассмотри мне…
– Имеется преступление, раскрытие которого не только повлечет за собой благодарность от обер-полицмейстера, то есть вам, Михаил Аркадьевич, благодарность, но и прославит вас на всю Москву. И в Петербурге узнают. С другой стороны, имеем подозреваемую, вину которой еще надо доказать. А это проще сказать, чем сделать: свидетелей, кроме Улюляева, со всей России собирать. Да и тут может выйти осечка: вдруг не узнают? Вдруг это не она? С чем мы останемся?
Считать варианты Эфенбах умел не хуже, чем на купеческих счетах. Он быстро прикинул, что теряет и что получает. Баланс выходил неравный.
– Что предлагаешь? – уже деловито спросил он.
– Королеву брильянтов мы всегда подберем на Сухаревке или Хитровке…
Палец начальника пригрозил подчиненному. Чтобы не зарывался:
– Ох, Алексей, на льду играешь!
– Баронесса может пролезть туда, куда у меня не получится. А если она поможет быстро раскрыть дело, то сразу две выгоды, – закончил Пушкин.
– Уверен, что поможет?
– Для этого есть конкретные аргументы.
Эфенбах отмахнулся, чтобы не влезать в аргументы. Пусть подчиненный в мелочах копается. Ему было важно главное:
– Ты понимаешь, какой риск – отпустить воровку?
– Никакого. У нас ее фото, вы сделали бертильонаж. Ей некуда бежать. Любой городовой повяжет.
– Но… – начал было Михаил Аркадьевич и не смог найти более сильное возражение. – Ты, конечно, уверен?
– Конечно, – ответил Пушкин, чтобы не сказать, какие сомнения его терзают.
– Только при одном условии, – Эфенбах заговорщически понизил голос. – Я об этом ничего не знаю. Ни капли, ни сучка, ни задоринки.
– Не беспокойтесь, Михаил Аркадьевич, – сказал Пушкин, вставая и одергивая смокинг, который жутко давил во всех местах сразу. – Это мое своеволие. За него отвечу лично. В случае чего.
Такая понятливость сильно обрадовала Эфенбаха.
– Ну, смотри, Алексей: сокол высоко летает, да крылья обжигает!
Ответ Пушкина был готов заранее.
– Вот она и полетает, – сказал он. – А мне что-то лень. Разрешите взять Акаева для срочного дела?
Такого добра Михаилу Аркадьевичу было не жалко. Он бы и Лелюхина не пожалел.
– И переоденься, Алексей, не пристало чиновнику сыска в смокинге разгуливать, – сказал Эфенбах, более волнуясь за сохранность брильянтовой заколки в галстуке. Ну и за перстень свой бесценный, разумеется.
8
Место для арестованных представляло собой глухой простенок, отгороженный прутьями от пола до низкого потолка. Дверца в полчеловеческих роста, чтобы приходилось нагибаться, запиралась на амбарный замок. Настоящей камеры, как в полицейских участках, в сыскной не имелось. Да и ни к чему она, только место занимает в тесноте.
Непыльные обязанности охранника исполнял полицейский надзиратель Преферанский, массивный старик с седой козьей бородкой, которому давно пора было на пенсию, только никто не знал, как его туда выгнать. Преферанский был в некотором роде легендой московской полиции, и даже сам обер-полицмейстер имел к нему некоторую слабость, никогда не бранил, а обращался по имени-отчеству. Благообразный вид был обманчив: как-то раз залетный вор, не знавший, с кем имеет дело, попробовал свалить старика и сбежать. После чего пришлось вызвать доктора, чтобы глупцу вправили вывихнутую руку. Преферанский дело исполнял исправно.
Когда Пушкин подошел к «арестантской», как гордо назвали в сыске закуток, Преферанский сидел на табуретке и изливал душу. Баронесса имела вид настолько невинный и располагающий, что старик заливался соловьем. Кованое кольцо с ключом от «камеры» он вертел на пальце. Перед чиновником сыска Преферанский не счел нужным даже встать. Нагло пользуясь уважением.
– Мы тут, Лёшенька, о жизни толкуем, – сообщил надзиратель. – Барышня хорошая, толковая, дельная.
Пушкин предпочел бы, чтобы его не называли по-детски, особенно перед задержанной. Добродушие бывает хуже горькой редьки. Баронесса получала удовольствие от того, как Пушкину неприятно такое обращение. Судя по ее невинному и чистому взгляду.