– Отпустить немедленно! – прохрипел он. – Я ротмистр корпуса жандармов!
– Знаю, – последовал ответ.
С заломленной рукой особо не потрепыхаешься. Дитц хотел оказать сопротивление, но все кончилось жалкими содроганиями в снегу.
– Приказываю отпустить! – плюясь снегом, прорычал он.
– Извольте…
Захват ослаб. Ротмистр не чувствовал руки. Опираясь на левую, поднялся и обернулся, чтобы разорвать того, кто посмел тронуть жандарма. Как ни в чем не бывало, Пушкин выкидывал из его револьвера патроны на ладонь.
– Вы… понимаете, что совершили?! – в некотором удивлении проговорил Дитц. – Напали на офицера корпуса жандармов при исполнении?! Вы понимаете, что это – трибунал?!
– Как решит ваше командование, – с полным спокойствием ответил Пушкин, закончив с патронами и уведя револьвер за спину.
– Что?! Да как вы смеете…
– Не я. Вы как посмели запятнать мундир жандарма?
К такому обращению ротмистр не был готов.
– Это что еще за выдумки? – строго проговорил он. Хоть для грозного тона вид у него был неподходящий – и лицо и модное пальто в снегу.
– Только факты. Первый вопрос, который будет интересовать ваше командование: что делали в номере гостиницы «Европейская» с барышней, которую сразу после ужина повели в номер. Второй вопрос: в каком состоянии оказались в номере? В настолько бесчувственном, что не заметили, как с вас сняли и перстень, и заколку, как забрали деньги? Хорош жандарм, защитник трона, нечего сказать! Последнее: каким образом без ведома командования оказались в Москве, где хотели похитить секретного агента, чтобы убить ее по дороге в Петербург? А когда не удалось, решили проследить и убить прямо на улице. Чтобы навсегда заткнуть ей рот. А то мало ли что: найдут ваш перстень, возникнут вопросы. Как на них отвечать? Можно без погон остаться, не так ли, ротмистр?
Дитц смахнул перчаткой снег с лица.
– Что намереваетесь делать, Пушкин? – глухо спросил он.
– Вопрос поставим по-другому: что намереваетесь делать вы?
– Чего хотите от меня?
– Немногого. Беречь как зеницу ока баронессу фон Шталь. Пылинки с нее сдувать. На пушечный выстрел не подходить. Если с ней что-то случится, ваше командование узнает подробности. Обещаю.
– Но ведь она… Мерзавка, воровка, опоила меня, украла семейные драгоценности.
– Она агент московского корпуса жандармов, – сухо ответил Пушкин. – Оправдания приберегите на другой случай.
– Не оставляете мне выбора…
– Конечно, не оставляю.
Пушкин вынул свисток и дал двойной, «тревожный», сигнал. С разных концов переулка бежали городовые. Подбежав, козырнули, с сомнением разглядывая господина, извалявшегося в снегу. Обоих постовых Пушкин знал.
– Проводите нашего гостя до Николаевского вокзала, проследите, чтобы сел в петербургский поезд, и дождитесь его отправления, – сказал он городовым и протянул револьвер ротмистру. – Жду вашего слова.
Дитц сунул револьвер в карман.
– Даю слово, – пробормотал он. – Но и вы…
– Об этом не беспокойтесь, – Пушкин отдал поклон вежливости. – Рад знакомству. Объезжайте Москву стороной.
Он повернулся и пошел так, будто ничего и не было. Ротмистр с тоской посмотрел туда, где исчезла беглянка. Все кончено, теперь он сам на коротком поводке. Как мог совершить такую глупость: забыл поглядывать, не следит ли за ним кто-то! Такую промашку дать. Столько часов Пушкин его вел, а он ничего не заметил. Нет, сюда он больше ни ногой.
Постовые топтались, всем видом показывая, что в точности исполнят поручение сыскной полиции. А кто этот господин, которого надо выдворить, – им дела нет.
16
В приемном отделении сыска творилось нечто странное. Кирьяков в одной сорочке с закатанными рукавами и босыми ногами, с подвернутыми брючинами, драил пол. Как заправский уборщик. У ног его стояло ведро, полное бурой воды, сам он орудовал шваброй из мочала, на которую была накручена рогожа. Старанию, с каким драился пол, мог позавидовать бывалый матрос. Кирьяков тер каждую половицу от души, брюки и низ сорочки были густо усеяны брызгами. Лицо выражало безвинное страдание. За уборкой лично следил Эфенбах. Михаил Аркадьевич заложил руки в карманы брюк и наблюдал. Не зная ни жалости, ни снисхождения.
Пушкин остановился у края мокрого пространства, будто не решаясь ступить на зеркально вымытый пол из вежливости. Никто не знал, какое блаженство испытал он в тепле. Такое блаженство поймет только городовой, отстоявший восемь часов на посту зимой.
Эфенбах приветливо замахал.
– Пушкин, раздражайший мой! Сделайте любезность, пройдитесь подметками по полу. Доставьте себе удовольствие.
Подразумевалось, что экзекуция доставляла удовольствие еще и Лелюхину, который старательно уткнулся в дело. Пушкин стал выискивать сухое место, куда можно ступить. Кирьяков между тем разводил мокрые пятна. Мучения он сносил стоически.
– Тщательней драим! – прикрикнул безжалостный Эфенбах. – А то умников развелось целые палаты, а пол некому мыть. Приучайся, раздражайший мой, к чистоте. Чтобы чистота была и в мыслях, и в сердце. Как говорится, где чисто – там не рвется!
Наконец Михаил Аркадьевич счел, что достаточно наказал, погрозил пальцем, потребовав домыть до лестницы, и в прекрасном расположении духа удалился к себе. Кирьяков оперся о швабру, как копьеносец разбитого войска, и принялся рассматривать бурую воду в ведре. Кажется, он всхлипнул. Утешать было некому. Лелюхин торопливо пробежал по сухой тропинке к выходу, сдернул с вешалки пальто, подхватил Пушкина и, не замечая, в каком состоянии пребывает чиновник сыска, уволок за дверь.
– Пойдем, Лёшенька, от греха подальше, – сказал он, подталкивая к лестнице. – Леонид Андреевич человек не так чтобы без гнильцы, но свое получил. Незачем человека позорить больше нужды.
– За что кара? – спросил Пушкин, которому не хотелось покидать сыск не согревшись.
История оказалась простая. Когда выяснилось, кем является баронесса, Эфенбах так рассвирепел за пережитые страхи, что спустил всех собак на голову Кирьякова. Из сбивчивых криков начальника Лелюхин понял, что бедный поломой посоветовал ему послать в столицу фотографию Агаты. Для проверки в картотеке Департамента полиции. Ну, видно, она попалась на глаза жандарму.
– Одного не пойму, Лёшенька, каким же финтом ты барышню от жандармов спас? – спросил Лелюхин.
– Добрым словом и доводами рассудка, – ответил Пушкин, невольно вздрагивая, когда теплый воздух помалу отогревал промерзшее тело.
– Хорошее дело! А то засадил бы он птичку милую так, что белого света не увидела бы.
– Нет, он бы ее пристрелил.
Василий Яковлевич подумал, что приятель с усталости мелет чепуху, но счел за лучшее не углубляться. И тут он звонко шлепнул себя по лбу.