Хворостинин перебил:
— Знаем, стрелец Игнаш сказывал. Молви по делу.
— По делу и говорю. Игнаш утёк, а меня в измене обвинили. Хотел бежать, поляки поймали, били. Последнее время, почитай, в полоне у поляков был. Обиды от них терпел. Слава Господу, вызволил меня один немец, провёл меж караулами да ещё деньгу дал, а за услугу свою просил доставить тебе, воевода, ларец и грамоту. Имени не сказывал, молвил, в грамоте писано.
— Вот, за пазухой нашли. — Замыцкий протянул воеводе свёрнутое в трубочку письмо.
— Отдай Сульмену, он у нас зело грамоте обучен. Читай вслух, мне таиться не от кого.
Дьяк принял грамоту, развязал тонкую бечёвку, развернул желтоватый лист, стал читать:
— Первому государеву боярину и воеводе, князю Ивану Петровичу, Ганс Миллер челом бьёт. Бывал я у вашего государя с немцем Юрием Фаренсбахом, и ныне вспомнил государя вашего хлеб-соль, и не хочу против него стоять, а хочу выехать на его государево имя. А вперёд себя послал с вашим пленным свою казну в том ларце, который он к тебе принесёт. И ты бы, князь Иван Петрович, тот мой ларец у того пленного взял и казну мою в том ларце один осмотрел, а иным не давал бы смотреть. А я буду в Пскове в скором времени.
На короткое время в комнате повисла тишина. Замыцкий тронул локоть Дорони:
— Отдай, чего держишь.
Дороня поставил ношу на стол. Шуйский развернул тряпицу.
— Ты бы не трогал его, князь. Не верю я немцу. Больно сладкоречив. От такого пакости ожидать можно, — предостерёг Хворостинин.
Псковичи согласно закивали. Князь Бахтеяров-Ростовский добавил:
— От гороха жди подвоха.
Шуйский согласился:
— И я о том мыслю.
— Ты, Иван Петрович, у коронного гетмана костью в горле сидишь, смерть или неприятность в ущерб тебе, им во благо, — подал голос Плещеев.
Дороня не выдержал, указал на Куницына:
— И ему не верь, князь. Перемётчик он. С царём крымским Девлеткой приходил Москву жечь и у Молодей во вражьем стане отирался. Знать, удалось ворогу после битвы спастись и в Литву утечь.
Шуйский пристально посмотрел на Куницына.
— И то верно. Я ведь тоже слышал, что тебя кто-то из Телятевских у Оки-реки повесил.
— Оговор. Обознались. Не ходил с татарами, ни к Москве, ни к Молодям. Клевещет на меня казак, недруг мой давний.
— Ладно, Бог с тобой. — Шуйский обратился к начальным людям: — Что с ларцом делать будем?
Замыцкий предложил:
— Может, мастера позвать, какой в сих хитростях смыслит? Пусть посмотрит. Вдруг там и вправду казна немецкая.
— Зови, если отыщешь.
— Мне такой человек ведом, — вызвался Дороня, вспомнив о Савелии. Старик оправился от раны и снова белкой скакал по городу.
— Чего стоишь, веди не мешкая, — поторопил Замыцкий. — Для мастера моего коня возьми, шибче обернётесь.
До избы Савелия, Дороня домчал резво. Путь ведом, дом знаком. В молодые годы приходилось бывать в нём не единожды, а теперь жил гостем у мастера, в светёлке его дочери. Дарья задолго до осады перебралась в Новгород к мужу. После ранения Дороня навещал старика, а потом, по настоянию Савелия, перебрался на проживание в его избу.
Мастер выслушал Дороню, собрал инструмент, успокоил старуху и сыновей, вышел за казаком.
В воеводской избе старик не мешкал, сноровисто взялся за дело. В первую очередь велел всем отойти от стола и окон, осмотрел ларец, отыскал глазами Дороню:
— Бери, неси во двор. — Шуйскому посоветовал: — Убрал бы, князь, людей от греха подальше.
Замыцкий приказа воеводы дожидаться не стал, метнулся к двери. Дороня следом. Ларец поставил на колоду, в углу огороженного тыном двора. Савелий велел удалиться, а сам склонился над ларцом.
С запором возился недолго, что-то бурчал себе под утиный нос, время от времени дул на замерзшие пальцы и вновь брался за инструмент. Вскоре крышка была открыта. Старик снял шапку, утёр лоб, призывно махнул. Все высыпали из избы. Первым к Савелию приблизился Шуйский, за ним подтянулись остальные.
— Гляди, Иван Петрович, что для тебя поляки изготовили.
Воевода заглянул в ларец и отшатнулся. Двадцать четыре смертоносных ока хищно смотрели ему в лицо. Двадцать четыре самопала, направленные в разные стороны, прислали недоброжелатели за его жизнью. Открой он по неосторожности ларец, и...
— Все заряжены, с запором соединены. К тому пороху в ларец щедро насыпано. Отвёл Господь от тебя смерть-злодейку. Не играть гуслям. Убирайте, стрельцы-молодцы, гостинец.
Шуйский побледнел, метнулся к Куницыну, ухватил за бороду:
— Ах ты, кабанье рыло! Такой ты, сучий сын, мне подарок принёс! Ответствуй, кто подослал?!
— Не ведал! — гнусавый голос посланца задрожал. — Видит Бог, не ведал! Не губи, воевода!
Шуйский отпустил бороду, вытер ладонь о полу кафтана.
«Может, и в самом деле не ведал?»
— Пытать бы его, может, заприметил чего или утаил. — Андрей Хворостинин с угрожающим видом двинулся к перебежчику.
Куницын съёжился:
— Всё как на духу поведал, не губи, воевода! Одно сказать могу, через караулы вели меня два немца, тот, что из полона вызволил, и второй, имя у него такое же, что в грамоте писано.
— Ганс Миллер? — спросил Хворостинин.
— Нет, с кем у государя служил.
— Фаренсбах?! — вырвалось у Дорони.
— Вот-вот, Фрянбренником мой немец его величал.
«Знать, не ошибся я, здесь Юрий, в него у польского стана стрелял», — пронеслось в голове Дорони.
— Что немцы твои? Молви немедля! — поторопил Хворостинин.
— По пути к Пскову они речь вели по-польски. Я ещё помыслил, немцы, а по-польски изъясняются. Язык мне понятен, стал слушать...
— Ну и что выслушал?
— Выслушал немного, говорили вполголоса. Помню только, Фрянбренник укорял моего немца, говорил, подлое дело не принесёт славы пану Остромецкому, испачкает грязью коронного гетмана и обесчестит имя покойного Ганса. Думал, они о побеге от поляков к государю молвят, о предательстве позорном.
— Вот как! — воскликнул Хворостинин, — Ведомо мне, что Иван Остромецкий у них по пушкарскому делу знаток. Не иначе, он, с согласия гетмана, сию пакость сработал и, сказавшись немцем, передал через полоняника ларец да прикрылся именем, кое ему Фаренсбах подсказал.
Лицо Шуйского побагровело:
— Пакостники! Лисы подлые! Исподволь извести удумали! Не выйдет! Саблей! Саблей решим, кому умереть.
Куницын, испуганный вспышкой воеводской ярости, рухнул коленями на снег: