— Нет никакой судьбы. Нет. И не было. Мы сами ее делаем, если не отступаем, когда надо атаковать.
Прибоженный невольно подался вперед, ловя ноздрями дыхание, срывающееся с губ бальги.
— Зачем принюхиваешься? Думаешь, я пьян?
— Н-нет, я…
Иакин подумал и швырнул бокал за окно. Куда-то на каменные плиты площади.
Треск разбившегося стекла прозвучал коротко и тихо, хотя должен был переполошить округу, как представлялось Глорису. Или это что-то внутри, в глубине груди натянулось вдруг так сильно, что готово было лопнуть в любой миг?
— Судьбы нет. И не будет. Пока ты сам не захочешь ее заполучить.
Слова бальги звучали по-прежнему странно и непонятно, но с каждой минутой их сила, казалось, увеличивалась вдвое, не меньше.
Что значит нет судьбы? А что же тогда исковеркало его плоть, превратив обычного ребенка в неприкосновенный и обреченный на одиночество знак веры? Что водворило его в просторную клетку, не спрашивая желаний и не слушая возражений?
— Случившееся не изменить, — прошептали пересохшие от волнения губы прибоженного.
— И не нужно. Оно уже случилось. Ушло. Пропало. Исчезло.
— Оставив раны на теле и душе.
Иакин поднял голову и посмотрел в небо, наливающееся зловещей чернотой.
— Раны заживают. Со временем. Шрамы тоже будут болеть, но они не убьют тебя, поверь. Они просто будут напоминать тебе о днях твоей слабости и… Приближать дни твоей силы. Они всего лишь кнуты, которые впиваются в тело, чтобы заставить тебя двигаться. Заставить идти вперед.
Глорис подумал, что стоило бы приложить к вискам кусочки льда, и невольно бросил взгляд на серебряную вазу, содержимое которой конечно же давным-давно растаяло и превратилось в воду. Прохладную, но бессильную остудить разгоряченные волнением мысли.
Разве отсюда можно куда-то отправиться? Да еще вперед?
— Для этого не нужна смелость. Ни капли. Достаточно лишь обернуться и посмотреть, что находится у тебя за спиной.
Прибоженный послушно подчинился волшебству уверенных слов. Повернул голову.
Взгляд уперся в дверь покоев, но не задержался, а каким-то странным образом отправился дальше, по коридору, за десять лет исхоженному Глорисом вдоль и поперек. Пролетел вдоль мраморных виноградных лоз, ползущих по стенам, покружился между тоненькими столбиками, подпирающими арки потолочных сводов, выбрался на шестиугольную обрамленную ажурными перилами площадку, коснулся первой ступеньки длинной лестницы и… Замер, наполнившись ужасом.
Внизу простирался молельный зал. Высокий, огромный, способный вместить в себя чуть ли не всех жителей Катралы.
Прибоженный помнил его разным.
В утренних сумерках, жемчужно-серых, туманом проходящих сквозь окна и оседающих на полу, выложенном из лакированных кедровых дощечек, гладких, как стекло, и всегда прохладных, так и манящих пробежаться по ним босиком.
В разгар дня, когда солнечный свет становится невыносимо ярким и глаза не спасает даже густая краска витражей, а золотое божье одеяние и вовсе невыносимо вспыхивает, ослепляя каждого, кто рискнет поднять глаза чуть выше алтаря.
В вечерней тишине, густой и липкой, как пот, еще не смытый с кожи после жаркого дня, в тишине, провожающей шаги последнего служки, задувающего за собой свечи.
Но сейчас, в наступившей ночи, не было ничего, кроме темноты. Ничего, кроме…
Глорис содрогнулся, прогоняя ужасное видение, и еле набрался сил, чтобы ответить:
— За моей спиной бездна.
— А за моей — стена, — сказал бальга. — Я не могу сделать шаг назад, даже если другого выхода не останется. И я не хочу, чтобы назад шагнул ты.
Прибоженный задержал дыхание.
Назад? В эту безжалостную тьму, равнодушно ожидающую жертвоприношения? Она ведь даже не голодна! Да будь в ней хотя бы такое простое и омерзительное, но очень человеческое чувство, как голод, можно было бы смириться.
Можно было бы думать, что каждым спуском вниз по девяноста девяти ступеням ты делаешь что-то важное, недоступное никому другому. Но этой бездне все равно кого пожирать. Точно так же десять лет назад она пожрала того прибоженного, что предшествовал Глорису. Наверное, всего лишь скучающе вздохнула, только этого вздоха хватило, чтобы обрушить весь витраж. Чтобы выдавить из рам каждое стеклышко, еще в полете разлетевшееся на несколько частей, острых, как зубы.
Он не успел бы убежать, даже если бы попытался: осколками был усеян весь пол, до самого подножия лестницы. Но молящийся не двинулся с места. Не поднял головы. Так и остался стоять на коленях. А когда стеклянный дождь закончился и служки решились подойти ближе, вместе с ними к сверкающему в солнечных лучах нерукотворному изваянию подобрался и восьмилетний мальчик. Идти по трещащему ковру было трудно и страшно, но стоило того, чтобы увидеть лицо прибоженного, похожее на мозаику из разноцветных стеклянных бусин. Прекраснее в своей жизни мальчик не видел ничего. Он смотрел бы и смотрел, но взрослые почему-то поспешили увести его прочь…
Да, эта бездна пожрала того несчастного. Она самая. И скоро раскроет пасть для куска свежего мяса.
Глорис выдохнул застоявшийся в легких воздух. Выдохнул с сухим кашлем, разодравшим горло, как терка.
— Я не шагну назад.
Его голос прозвучал еле слышно, дрожа то ли от страха, то ли от нежданно накатившей решимости. И ладони тоже дрожали. До того мгновения, как бальга сжал их своими, твердыми и горячими.
— Мы пойдем вперед. Вместе. Хочешь?
Прибоженный попытался ответить, но все подходящие слова застряли где-то внутри, и тогда он просто кивнул, чувствуя, как к глазам подступают слезы.
— Нам нечего бояться впереди. Бояться будут нас.
Он еще раз сжал пальцы Глориса, чуть ли не до хруста, потом отпустил и потянулся за курткой.
— Мне пора идти.
— Да. Иди.
— Я вернусь. Скоро.
Лучшего обещания Глорис не мог желать услышать. А когда бальга перебрался через подоконник, чтобы спуститься по задней стене кумирни, прибоженный снова обернулся и посмотрел на дверь.
Бездна все еще находилась где-то там, не менее опасная, чем раньше, но она была внизу, а лестница вела вверх. Лестница, ступени которой еще не были сложены, но уже вставали перед двумя взглядами: испуганным и измученным нетерпением.
* * *
Иакин не любил много говорить. Вообще не любил, потому что каждое слово приходилось почти вымучивать, но именно в силу этой странности, этого тяжкого труда, невидимого остальным, и получалось так, что слушали верховного бальгу всегда. Что бы он ни произносил. Но что из сказанного, попавшего в чужие уши, долетало до сердец?
Иакин недовольно прикусил губу, вспоминая беседу в кумирне. Почему в самый важный миг, когда нужно было раскрыть душу, он снова рубил слова, как лозу для растопки? Медленно, с оттяжкой. Бесчувственно. Глорис ведь его единственный друг здесь. Единственный, кто не считает его чужим. Но даже с ним…