Вот как это выглядит в «Людях лунного света»: «Удивлен я был, рассматривая карфагенские монеты (см. Мюллер «Монеты Африки») с изображением на них Астарты-Таниты. Это очень редкие монеты, выбитые в эпоху Цезаря и Августа в самом Карфагене, тогда как более древние карфагенские монеты, чеканившиеся в сицилийских колониях, все носят на себе изображение других божеств. <…> Весь стиль – монахини! Вдобавок и прямо к ужасу – позади головы стоит крест, длинный латинский «крыж», т. е. «крест-накрест» две прямые линии, поперечная ближе к верхнему концу, и без всяких наших «православных» перекладин! <…> Душа человеческая, сама душа его жизни, родилась с «облачком» <…> которое мы и видим, или ждем, или вспоминаем. В «Астарте-Молохе» древние, по-видимому, отнесли это «облачко души человеческой» к извечному, к небесному: провидели в самом Боге-Творце это «облачко», или уже в нем-то – целую «тучу»… «грозы и молнии»…»
[48]
Таким образом, разные вещи Маяковского типа, в данном случае, «Облака в штанах», начинают связываться через многочисленные розановские тексты, следуя за развитием художественно-философских рассуждений автора «Людей лунного света».
Почему же Маяковский избегает в прологе поэмы прямого упоминания «этого» – любви, хотя оставляет напрашивающуюся рифму?
Дело в том, что «это» – далеко не только «Эрос», или «Любовь». В произведениях Достоевского это слово может означать, например, и убийство, и самоубийство, и казнь. И если в первом значении действительно мы встретим «ЭТО» в «Преступлении и наказании», то во втором «ЭТО» (самоубийство) находится в «Сне смешного человека», обработанный Розановым текст которого и «египетский» комментарий к нему и составляют в «Семейном вопросе в России» второй эпилог книги
[49].
Важно, что прямая отсылка к «Сну смешного человека» содержится и в статье «О древнеегипетской красоте», после разбора сцены с самоубийцей Свидригайловым, которого пытается остановить пристав на мосту (это та самая сцена, о которой в «Про это» сказано «Как семь лет назад в «Человеке» на мосту стоит человек), и «кошмара Ивана Федоровича» из «Братьев Карамазовых»
[50]. Здесь нам вновь придется проследить за тем, как развивающаяся розановская мифологема будет «собрана» Маяковским в глубокий поэтический символ.
Л.Ю. Брик в своих беседах с К. Бенедетти вспоминала о последних днях Маяковского: «О Достоевском подумала я, когда вскоре после смерти Маяковского М.Ю. Левидов рассказал мне, что в марте 1930 г. он случайно встретил Маяковского в Доме Герцена. Посидели вдвоем за столиком, и Левидов спросил его, отчего он грустный. Смысл ответа Маяковского был, что ему людей очень жалко. Всех несчастных. А сейчас он опять вспомнил про нищую, которой не подал несколько лет тому назад: «Не могу простить себе». И он упорно продолжал говорить о том, что потом не мог найти эту нищенку. Левидов подумал тогда, это литература, что, может быть, Маяковский пишет стихотворение на эту тему. А я знаю, каким сильным чувством, каким острым ощущением была в нем жалость, жалость к человеку, к животному, к «мельчайшей былинке живого»
[51].
Л.Ю. Брик не ошиблась. Впрочем, как и Левидов. Только литература здесь оказалась слишком тесно сплетена с жизнью. Этот рассказ действительно имеет прямое отношение к Достоевскому. Правда, Брик сделала вид, что не «узнала» сюжета. Это почти точное начало «Сна смешного человека», когда Смешной Человек отогнал от себя испуганную кем-то девочку, а затем был уверен, что именно эта девочка спасла его от самоубийства. Выражено это так: «Вопросы, у меня мелькавшие, были теперь праздные и лишние, так как револьвер лежал уже передо мною, и я всем существом моим знал, что ЭТО будет наверняка; но мысли горячили меня, и я бесился. Я как бы уже не мог умереть теперь, чего-то не разрешив предварительно. Словом, вопросами я отдалил выстрел»
[52].
Характерно, что сам эпизод с девочкой у Розанова в избранных им эпизодах для «Семейного вопроса в России» отсутствует. Смешной Человек и вправду отдаляет вопросами выстрел, но причину этого можно узнать лишь в полном тексте «Сна смешного человека»
[53]. Не здесь ли проходит граница жизни и литературы?
В розановской статье отсылка ко «Сну смешного человека» следовала за рассуждениями Раскольникова и Свидригайлова о бане и пауках (ср. «Клоп» и «Баня»), после сцены на мосту, перед выстрелом Свидригайлова, наконец, после «Кошмара Ивана Федоровича». Причем все это Розанов уснащал рассуждениями о египетских представлениях, связанных с отсутствием смерти в природе. В этих же рассуждениях Розанова еще раз появилось интересующее нас ЭТО, но на сей раз вот в каком контексте: «Раскольников хочет лучшего мира не потому, чтобы верил в какой-нибудь из них, худший ли, лучший ли, но чувство и знание Свидригайлова до того поражают его, вовлекают в свой вихрь, нагнетают на душу, что сущий ребенок в познании «миров иных», он восклицает, он выбирает: «О, не это, а ТО». «То или ЭТО, но тут надо обдумать». Он заражается простою близостью к трансцендентному человеку: и, светлый грек вчера, сегодня он собирается в Никею для составления символа. Вот история в кратком личном диалоге»
[54].
Интересно, что Маяковский, по-видимому, не исключал имитации в своих поэмах чего-то типа Никейского Символа как основы своей индивидуальной религии. Это позволяет несколько иначе отнестись к так называемому богоборчеству Маяковского.
Обратимся еще к одному месту в беседах Л.Ю. Брик, где она говорит: «Навязчивая мысль у Маяковского, как и у Достоевского: «Я один виноват за всех». Это началось еще в первой «Трагедии», когда Маяковскому-поэту люди несут свои слезы. Позднее в «Войне и мире»:
Каюсь, я один виноват
В растущем хрусте ломаемых жизней.
Еще позднее в «Про это»:
У лет на мосту
на презренье,
на смех
земной любви искупителем значась,
должен стоять,
стою за всех,
за всех расплачу´сь, —
за всех распла`чусь»
[55].
Еще ярче и точнее эта мысль выражена в «Сне смешного человека». Но прежде чем процитировать соответствующее место, еще раз отметим, что Розанов в «Семейном вопросе в России» напечатал далеко не весь текст Достоевского, а лишь то, что непосредственно касается сна героя и «полета на звездочку». Так, последними словами эпилога второго тома «Семейного вопроса в России» и, соответственно, всей книги стали слова: «Увы, я всегда любил горе и скорбь, но лишь для себя, для себя, а об них я плакал, жалея их. Я простирал к ним свои руки, в отчаяньи обвиняя, проклиная и презирая себя. Я говорил им, что все это сделал я, я один: что это я им принес разврат, заразу и ложь. Умолял их, чтобы они распяли меня на кресте, я учил их, как сделать крест…»
[56]