Потому что истории прежде всего дарят удовольствие. С этого я начал и к этому же прихожу в самом конце: они должны развлекать, очаровывать, околдовывать, наводить чары, уводить за собой. Они отвлекают детей от игр, а стариков — от теплой печки. Это желание узнать, что было дальше и кто это сделал; как Одиссей и его люди спаслись из пещеры циклопа; что значат загадочные слова «пестрая лента» и «черная метка»; удастся ли одинокому джентльмену с приличным состоянием жениться на Элизабет Беннет, как мы все надеемся; что скажет мистер Бамбл, когда Оливер Твист попросит добавки, и что Ахилл станет делать теперь, когда Гектор убил Патрокла.
Желание узнать это страстно и всеобъемлюще. Оно выходит за рамки юности и старости; ему нипочем образование или его отсутствие; оно развлекает простые натуры и очаровывает умудренные. И его могущество простирается в равной мере на озаренные костром пещеры и на семинарские аудитории.
С одной стороны, силы в художественной литературе не больше, чем в паутинке: в конце концов, она сделана всего лишь из слов, из колебаний воздуха, из черных значков на белой бумаге. И, тем не менее, она бессмертна. Вам все равно не удалось бы выкинуть ее с воздушного шара, даже если бы вы захотели. Сделайте это, а потом оглянитесь: она все еще здесь, в корзине, а вы усердно рассказываете самому себе историю о том, как она упала на землю или отрастила крылышки и улетела, или ее склевала птица, которая потом отложила яйцо, из которого вылупилась… еще одна, новая история. И вы ничего не сумели бы с этим поделать — так уж вы устроены.
И наконец — если только атеист может выступить в этом ключе достойным свидетелем — мне бы хотелось привести вам в пример самого Иисуса, одного из величайших рассказчиков всех времен. Он прекрасно знал одну вещь: если вы хотите, чтобы слушатели запомнили ваши слова, расскажите им историю. «Делай так» и «не делай эдак» легко игнорируются и быстро забываются, а вот «жили-были» живет вечно.
Такова моя речь в защиту художественной литературы.
Эти дебаты на воздушном шаре состоялись на конференции «Море веры» в Лестере в 2002 году.
Моим оппонентом на этих дебатах выступил Дон Кьюпитт. Очень хорошо помню, как он сказал, что если бы я выстроил свою аргументацию чуть-чуть иначе, то выиграл бы вчистую и оставил его без защиты. Увы, какой аргумент он имел в виду, я уже не помню.
Анатомия меланхолии
Предисловие к книге, не знающей себе равных
Об искрометном языке и фантастическом воображении, крепком здравом смысле и животворной личности Роберта Бертона
Эта книга очень длинная. Кроме того, в ней нет ни картинок, ни разговоров — прямо как в той книге, которую в небезызвестный летний день читала сестра Алисы. В довершение упомянутых недостатков она местами написана на латыни. И наконец (как будто этого мало!), она опирается на совершенно устаревшие понятия об анатомии, физиологии, психологии, космологии и прочих «логиях».
Так чего ради, спрашивается, нам ее читать? Почему она не просто достойна прочтения, но поистине великолепна, увлекательна (настолько, что оторваться невозможно) и приносит бесконечную радость и утешение?
Главная из причин, по которым читать ее действительно стоит, почти не имеет отношения к литературе. Причина эта в том, что «Анатомия меланхолии» раскрывает перед нами изумительную личность: настолько живую и щедрую, веселую и человечную, толерантную, сумасбродную и мудрую, а вдобавок набитую под завязку всевозможными причудливыми фактами вперемешку с трогательными и абсурдными историями из жизни разных людей, что одного часа в ее обществе уже достаточно, чтобы душа воспряла для новых свершений.
Бертон (или Демокрит Младший, как он себя называл) в своем кратком (подумаешь, всего каких-то сто шесть страниц!) предисловии может сколько угодно отстаивать право автора на роль чревовещателя: «Так ведь это не я, а Демокрит, Democrirtus dixit
[66], поэтому вам следует поразмыслить над тем, что значит говорить от своего лица или от лица другого человека, склад ума и имя которого ты присвоил; поразмыслить над различием между тем, кто притворяется или исполняет роль государя, философа, судьи, шута, и тем, кто является им на самом деле…» («Демокрит Младший — читателю»)
[67] — но даже если мы сделаем вид, будто поверили, что голос, звучащий на протяжении всех тринадцати сотен страниц книги, принадлежит не самому Бертону, а выдуманному им персонажу, персонаж этот все равно стоит того, чтобы с ним познакомиться.
Читатели, знакомые на личном опыте с тем психическим расстройством, которое сейчас называют депрессией, прекрасно знают, что противоположность этого прискорбного состояния — не радость, а бодрость. Бодрость заразительна. Ее можно подхватить от других людей. И Бертон — один из тех, кто способен приободрить любого. Он энергичен, как Рабле, и оказывает на читателя такое же воздействие: ускоряет потоки природных сил (которые вырабатываются в печени), стимулируя тем самым жизненные силы (которые созидаются в сердце), а они, в свой черед, придают энергию силам животным (тем, что образуются в мозгу). Одним словом, тонизирует.
О том, что Бертон переполнен кипучей энергией, свидетельствует, среди прочего, нескончаемый поток его рассуждений. Поток этот то и дело уходит в сторону, увлеченный всевозможными отступлениями, но ни одно из них не ведет в стоячее болото: рано или поздно ручеек поворачивает назад и снова вливается в главное русло.
Бертон прекрасно осознает эту свою привычку и без колебаний встает на ее защиту:
Хотя подобная манера прибегать к каким бы то ни было отступлениям некоторым не по вкусу и они находят их легкомысленными и нелепыми, я все же держусь мнения Бероальдо: «Такие отступления доставляют огромное удовольствие и освежают уставшего читателя, они подобны соусу для больного желудка, и я поэтому с тем большей охотой к ним прибегаю» (1.2.3.2)
[68].
Самое длинное из таких отступлений — великое отступление «о воздухе» — содержится в третьем подразделе второго раздела первой части книги. И вы только посмотрите, с каким эпическим размахом оно начинается:
Как длиннокрылый сокол, будучи спущен с кулака, взмывает ввысь и чертит в воздухе круг за кругом удовольствия ради, воспаряя все выше и выше, пока, наконец, не достигнет положенного ему предела, а затем, приметив добычу, камнем падает вниз, так и я, достигнув, наконец, этих необозримых воздушных просторов, в коих могу распространяться и разглагольствовать беспрепятственно обо всем, чего пожелает душа, намереваюсь постранствовать по миру вдоволь и подняться ввысь до эфирных пределов и сфер небесных, оттуда же вновь устремиться долу, к тем предметам, о которых рассуждал до сих пор.