Но не так давно — всего два поколения назад — мои предки жили здесь, в Европе. История заставила евреев отправиться в путь, стать диаспорой, и за 2000 лет скитаний их изгоняли отовсюду, где они находили себе дом. Бабушка рассказывала, что выросла на Украине в штетле — местечке, где селились евреи, потому что им было запрещено жить в крупных городах Восточной Европы. Другие мои дедушки, бабушки, прадедушки и прабабушки жили в таких же штетлах в Литве и России. Я не знал этих людей, но они живут внутри меня, в историях, которые я слышал, в моих генах, сложившихся за века скитаний, и в эпигенетическом контроле, регулирующем эти гены.
Эпигенетика, как мы обсуждали, занимается регуляторными молекулами, которые воздействуют на ДНК и управляют экспрессией генов. Активация генов ведет к выработке белков и формирует функцию и структуру клеток. Известно, что в головном мозге опыт может формировать эпигенетический контроль, и эти изменения модифицируют мозговую активность и структуру, чтобы приспособиться к предыдущему опыту.
Исследования показали, что в некоторых случаях опыт позволяет передать изменения следующему поколению через яйцеклетку или сперматозоид (Yehuda, et al., 2014; Youngson & Whitelaw, 2012; Meaney, 2010). Если мать во время беременности переживает стрессовое событие, например, голод, дочь унаследует эпигенетические изменения матери, возникшие из-за нехватки пищи, а затем передаст их собственным детям через яйцеклетку, которая созревала, пока она еще была в чреве. Адаптация метаболизма в условиях недостатка пищи сохранится, и в результате организм будет стремиться удержать калории — следовательно, у ребенка повысится вероятность ожирения и диабета.
Так могло быть и с моей бабушкой. Когда она была в утробе, ее отца убили во время погрома. В штетлах такие ситуации было обычными: этот погром устроили казачьи части российской армии. Вполне возможно, что из-за психотравмы, перенесенной прабабушкой, бабушка адаптировалась к опасности еще в эмбриональном состоянии, когда развивались ее яичники, а затем передала ее моему отцу и, таким образом, мне. К подобным адаптациям могут относиться положительные нейрональные процессы, которые повышают вероятность выживания потомства благодаря усиленной бдительности — активному сканированию среды и быстрой интенсивной реакции. Стив Порджес называет это «нейроцепцией» (Porges, 2011).
Для нашего путешествия в мир разума важно понимать, что на человека влияют не только опыт и нарративы, услышанные в рамках этого опыта или в отношениях с другими, но и собственный организм. Наш разум воплощен в теле, а это означает, что генетические факторы, сформированные эволюционным отбором, и эпигенетические факторы, образованные опытом прямых предков, влияют на то, как организм будет создавать структуру и функцию головного мозга.
Естественно полагать, что опасность — это фактор отбора: выживают те, кто смог выявить ее и спасся. Это могло быть одним из аспектов моего неприятия социализации в медицинской школе. Эпигенетические сдвиги у прямых предков (моей бабушки) могли породить такую адаптацию: не доверять, проявлять осторожность, всегда искать более глубокую правду за видимым фасадом приемлемого и поверхностно безопасного. Недоверие к окружающему миру может сохранить жизнь.
Теперь я вижу, как эти истоки — происхождение, записанное в эпигенетическом и генетическом наследии, — в сочетании с личным опытом — потерей идентичности после падения с лошади в Мексике, — а также обучение биологическим механизмам, на которых основаны жизненные процессы, могли повлиять на мое чувство идентичности в Риме. Я ощущал родство со всеми живыми существами в большой человеческой семье, но понимал, что мы рисуем разделяющие нас линии. Границы проходят в разуме, между культурами и системами убеждений. Скорее всего, эти разделы истинные, но все равно поверхностные. Если рассматривать интеграцию как уважение к различиям и культивирование сопереживающих связей между сущностями групповой идентичности, она поможет заметить незначительность различий и важность связей. Я не воспитывался как католик, но я человек. У меня другое культурное происхождение, поскольку я рос среди унитарианцев, и другое наследие — мои предки были евреями, — но в конце концов все мы ведем свой род из Африки (см. John Reader, 1999, об этом важном и захватывающем открытии). Остались ли наши предки на африканском континенте или вошли в предлагаемую маленькую группу — менее сотни людей, — которая около 100 000 лет назад пересекла пустыню и добралась до Европы, положив начало заселению оставшейся части неафриканского мира, исток у нас один. Все мы живые существа. Мы люди. А сердце человечности — это разум, который есть у любого из нас.
Размышления над всем этим в Ватикане помогли мне выступить в Синоде епископов, в здании с историей в пять столетий, где проводятся крупнейшие собрания. В зале сидели кардиналы, епископы и священнослужители со всех концов мира. Впервые мою речь переводили, причем настолько синхронно, что не было необходимости останавливаться. Правда, по времени реакции на мои шутки можно было судить о скорости работы переводчиков — смех не был одновременным и как будто высвечивал религиозных деятелей из разных стран Европы, Азии и Африки. Каждый из нас пришел из своего племени, которое нашло себе место на этой планете и язык, но при этом все были способны любить и смеяться.
Что же сказать? Я представил подход межличностной нейробиологии и все, что мы с вами вместе изучили; кроме того, прямо обратился к открытию «аллопарентальной заботы» — человечество в ходе эволюции развивалось так, что у ребенка несколько опекунов помимо матери. Разделение ответственности за воспитание потомства может быть основой нашего стремления к сотрудничеству (Hrdy, 2009), а это означает, что забота о детях должна ложиться не только на плечи матери, но и отца, и других людей. У меня не очень хорошо получилось донести мысль, так как многие комментарии сводились к следующему: «Доктор Сигел, не думаете ли, будто в Америке так много насилия потому, что вы позволяете вашим женщинам работать?» Мы обсудили и этот вопрос. Я твердо придерживался науки: у человека есть способность иметь больше, чем одну фигуру привязанности — пусть избирательной, но не только к одному.
Еще мы обсудили связь науки и духовности. Папа римский, видимо, весьма заинтересован этой темой: незадолго до этого он помиловал Галилея, который был обвинен церковью за предположение, что Земля не центр Вселенной. Иоанн Павел, несмотря на прогрессирующую болезнь Паркинсона, казался человеком потрясающе открытым и искренне заинтересованным в том, чтобы протянуть руку и построить мост над разломом между двумя мирами. Найдется ли у религии с ее традициями какая-то общая почва с эмпирической наукой? Может ли быть вообще связь науки и духовности?
Эти вопросы переполняли мой разум во время того визита и не разрешились до сих пор. Когда мы с семьей гуляли по Риму, недалеко от Ватикана, произошла очень значимая ситуация. Мы только что посетили Пантеон: чудо религиозной архитектуры с величественным куполом и огромным внутренним пространством, в котором когда-то стояли статуи древнеримских богов. Еще мы зашли в старую синагогу, тоже расположенную через реку от Ватикана. До этой поездки мои дети — члены унитарианской церкви, которая принимает все религии и учит видеть хорошее во всех традициях, — уже бывали в мечетях и баптистских церквях. Дома мы регулярно ходили в индуистский центр, прогуливаясь по его тихому парку к святилищу, в котором находится часть пепла Махатмы Ганди.