Он уверял, что, несмотря на свои нападки на модернистское искусство и архитектуру, он не противится прогрессу в целом. Он всецело выступает за удобства. Красота, однако, требует связи с личным стилем. Обустройство должно быть удобным не только физически, но и психологически. «Нас нельзя оставлять тоскующими по родине и сбитыми с толку посреди чуждого мира странных форм…» То есть обстановка должна быть физически удобной, эстетически гармоничной и по видимости соотноситься с «предшествующими привычными образцами такого же предмета». Здание или предмет геометрической мебели Фрэнка Ллойда Райта
[652] теоретически могут быть красивыми, но они не подойдут для «человека с историческим восприятием и развитым чувством групповой целостности»
[653]. Некоторые современные архитекторы и психологи согласились бы с этим.
В своей личной жизни Лавкрафт не видел выхода из все возрастающей бедности. Он считал, что у нужды есть одно ироническое преимущество: она защищает «старое безденежное ничтожество» вроде него от коварных женщин. Он с грустью выражал надежду, что ему удастся посетить Старый Свет «и еще глубже погрузиться в поток истории»
[654]. Он жалел, что не может позволить себе «форд Т», который Прайс продавал в Калифорнии за пятнадцать долларов. Лавкрафт любил скорость – как выяснили друзья, возившие его; в повседневной же езде его, однако, вполне устраивали вялые тридцать миль в час
[655]. (Принимая во внимание его неумение обращаться с механизмами, возможно, это и к лучшему, что в среднем возрасте он не дал себе волю с машиной).
Он усвоил некоторые уроки о человеческих взаимоотношениях. Во время периодов подавленности в конце двадцатых годов он находил любые контакты с людьми скучными, если у другой стороны не было тех же интересов, чувств и предубеждений, что и у него, и если с ним не соглашались во всем. Естественно, он так и не нашел такого товарища. Теперь у него был более реалистичный взгляд: «Это общее понимание обособленных миров и их деятельности обычно является такой же здравой основой для близости, как и более редкий, а возможно, и вовсе несуществующий феномен идентичности личных миров. По крайней мере, то, благодаря чему я чувствую себя искренним и непринужденным по отношению к кому-либо, не столько идентичность во вкусах, убеждениях и взглядах, сколько уверенность в том, что мои собственные вкусы, убеждения и взгляды не воспринимаются как безумные, непонятные и несуществующие!»
[656]
Он даже преодолел свой давнишний этноцентризм, чтобы сказать что-то доброе о чернокожем. Он писал Элизабет Толдридж: «Вам, несомненно, повезло работать вместе со смуглой Элис (которую Барлоу вспоминает со всей теплотой – и чья пенсия, надеюсь, будет благополучно устроена)…»
[657]
Он резко осуждал себя в прошлом и извинялся за убеждения молодости. Его длинное автобиографическое письмо Эдвину Ф. Байрду от 3 февраля 1924 года попало в руки его поклонника Коновера, который хотел его опубликовать. Лавкрафт запретил публикацию: «Что же касается того чертова письма – я взираю с досадой на его эгоистическое самодовольство, напыщенные витиеватые пассажи, нарочитую показушность, неуклюжую развязность и черствость в целом. Было бы не так страшно, будь оно написано в двадцать три года – но в тридцать три! Каким же самодовольным, нахальным и эгоистичным болваном я был тогда! Все это кудахтанье о формировании и развитии – мир не видывал большего ничтожества! Мда, оправдание, если таковое имеется, заключается в следующем: инвалидность и изоляция моих прежних лет оставили меня – в тридцатитрехлетнем возрасте – таким же наивным, неискушенным и непривыкшим к отношениям с миром, какими большинство являются в семнадцать или восемнадцать лет. Как вы видите из письма, я как раз только вырвался из скорлупы уединенности и находил внешний мир таким же новым и пленительным, каковым его находит ребенок. Я и вправду был так опьянен чувством роста – очарован новыми пейзажами (я только что впервые побывал в Нью-Гемпшире, Салеме, Марблхеде, Нью-Йорке и Кливленде) и околдован призрачной мечтой о литературном успехе (первые публикации в „Виэрд Тэйлз“ годом раньше – и будущее рисовалось мне в розовых тонах), – что вся моя психология была психологией запоздалой юности, со всем ее обычным эгоизмом, напыщенным сочинительством, развязностью и хвастливыми устремлениями неоперившегося птенца. Мне трудно восстановить настроение того давнего периода – но почти наверняка я считал себя парнем что надо… Что ж, одно утешение – в 37–м я уже совсем не тот кипучий дурак, каким был в 24–м. Может, я и сейчас не очень-то хорош – но, по крайней мере, годам удалось немного отстроить мое чувство меры, так что я едва ли допущу подобный разгул вздора, как это тошнотворное излияние, уже преданное прошлому»
[658].
Лавкрафт объяснил недостатки своего самообразования: «По мере того как шли годы, мое продвижение в знаниях и умении разбираться оставалось прискорбно односторонним и нераспределенным – до некоторой степени из-за полуинвалидности, препятствовавшей и сократившей мое формальное образование (в колледже я не учился совсем) и в известной мере удерживавшей меня от активного общения с практичным миром. В некоторых вещах я был вопиющей противоположностью скороспелости, сохраняя на протяжении долгого периода хронологически взрослой жизни искусственные, книжные и легкомысленно условные представления обо всех видах окружающих реальностей и устроений. Я анализировал и исследовал лишь то, что меня интересовало, – таким образом оставив нетронутыми обширные области и усваивая традиционные заблуждения и предрассудки своей среды (социально, политически и экономически консервативной) относительно фактов и проблем в этих областях».
Опыт Лавкрафта – довод против возникающего каждые несколько лет движения в образовании, которое поощряет студентов изучать то, что им нравится, без обязательных курсов. Лавкрафт объяснил и перемены в своих политических взглядах: «Все это от закоснелой мумии, пребывавшей на другой стороне вплоть до 1931 года! Что ж – тем лучше я могу понять инертную слепоту и вызывающее невежество реакционеров, будучи некогда одним из них. Я знаю, каким самодовольно безграмотным я был – замкнувшимся в искусстве, естественных (не социальных) науках, поверхностных сторонах истории и старины, абстрактных академических аспектах философии и так далее, – то есть в однобоких стандартных знаниях, которыми, согласно традициям вымирающего строя, было ограничено гуманитарное образование»
[659].