«Э. Шерману Коулу, эсквайру, Ист-Редхам, Массачусетс Милостивый государь, с благодарностью извещаю Вас о получении Вашего письма от 14 числа истекшего месяца и выражаю сожаления в связи с задержкой своего ответа…»
[186]
Другие полны популярных жаргонных словечек, каламбуров и разных острот. Его письма учены, любезны (кроме случаев, когда он разражался тирадами), очаровательны и – особенно для человека, гордившегося своей аристократической сдержанностью, – весьма самообличающи. Можно проследить его триумфы и несчастья почти изо дня в день. Он рассуждает на темы антропологии, архитектуры, астрономии, истории, космологии, науки, оккультизма, политики, путешествий, религии, социологии, стиховедения, философии, художественного сочинительства и эстетики. Всегда можно натолкнуться на ученые изыскания по необычным темам: какова была речь жителей Британии после ухода римских легионов? Почему на часах четыре часа обозначаются «НН», а не «IV»? Когда в восемнадцатом веке мужчины перестали носить парики?
В 1916 году Мо предложил, чтобы он, Айра Коул, Лавкрафт и кто-нибудь еще образовали группу кругового письма. Лавкрафт предложил в качестве четвертого члена Кляйнера и назвал клуб «Кляйкомола», по первым слогам фамилий его членов. Совместное письмо пересылалось от Коула к Мо, затем Кляйнеру, Лавкрафту и снова Коулу. Когда кто-то из них получал пакет, он вынимал свое предыдущее письмо, добавлял новое и отправлял пакет дальше.
«Кляйкомола» процветал два года. Затем Коул был обращен евангелистом-пятидесятником, услышал голоса и стал странствующим проповедником, забросив любительскую печать. Когда выбыл Коул, Лавкрафт завербовал на его место Галпина и назвал клуб «Галламо». Кляйнер и Мо, однако, скоро вышли из клуба.
В 1918 году Лавкрафт узнал об оживлении активности британской любительской прессы. При содействии английского любителя по имени Маккиг он вступил в Британский клуб любительской прессы. В 1921–м он организовал англоамериканский клуб круговой переписки среди издателей-любителей под названием «Трансатлантический распространитель». Он использовал эту группу в качестве резонатора для своих ранних рассказов, посылая рукописи по кругу с просьбой о критическом отзыве.
Когда какой-нибудь участник подвергал один из рассказов Лавкрафта суровой критике, в следующем заходе он посылал длинное письмо, защищая свое произведение. Он не пишет, возражал он, об обычных людях, потому что они ему не интересны. Он не пишет для широких масс и будет удовлетворен, если его работы понравятся лишь немногим разборчивым читателям. В сентябре 1921 года он распрощался с группой.
Так Лавкрафт завел еще один обычай – отсылать для критики свои произведения друзьям, прежде чем выставлять их на продажу. Для начинающего писателя это здравый метод, если он может найти объективного и знающего Друга, который также помогал бы и в его литературном обучении.
Писатель, представляющий таким образом рукопись на рассмотрение, должен любезно принимать критику и не смущаться ею слишком сильно. Лавкрафт научился не оспаривать ее, но так и не научился не позволять, ей волновать или лишать себя уверенности. К концу своих дней он отсылая каждый рассказ полудюжине друзей, а затем, если кому-то из них произведение не нравилось, впадал в вялое отчаяние и говорил, что бросит писать совсем.
Чтобы переносить разочарования своего ремесла, писатель должен обладать крепостью, гибкостью и изрядной долей самомнения. Лавкрафту этих черт недоставало. С его стороны было довольно глупо продолжать показывать повсюду свои рукописи, поскольку в зрелости он знал о литературной технике больше, нежели его друзья. Они не могли сказать ему ничего полезного, и их критика лишь подавляла ту небольшую самоуверенность, которой он обладал.
Но Лавкрафт так и не усвоил этого. Вопреки своей болтовне о том, что он бесчувственная думающая машина, он оставался эмоциональным, сверхчувствительным человеком с хрупким эго, который по-детски жаждал похвалы и которого совершенно сокрушало неодобрение.
Письма Лавкрафта за период 1915–1921 годов содержат те же обращения к национализму, милитаризму, арийству и сухому закону, что появлялись в его передовицах, и те же резкости в адрес национальных меньшинств: «…Отчужденные пригороды, где царствует еврейское, итальянское и франко-канадское убожество». В письмах также выражаются философские воззрения Лавкрафта. Он так и не поколебался в своем «нон-теизме», который принял в детстве: «Я опасаюсь, что весь теизм в основном состоит из порочных рассуждений и гадания или выдумывания того, чего мы не знаем. Если Бог всесилен, тогда почему он выбрал этот единственный маленький период и мир для своего эксперимента над человечеством?»
[187]
Лавкрафт, однако, не отрицал всецело организованную религию. Подобно географу Страбону и Никколо Макиавелли, он полагал, что религия, даже ложная, служит полезной цели утешения и сдерживания глупых. Это один из «безвредных и несложных способов, с помощью которого мы можем обманывать себя, веря, что мы счастливы…» «Каковы бы ни были недостатки церкви, ее так никто и не превзошел или хотя бы сравнялся с ней в качестве агента по распространению добродетелей». «Честный агностик относится к церкви с уважением за то, что ею было сделано относительно добродетелей. Он даже поддерживает ее, если великодушен… Полезное воздействие христианства никогда не должно ни отрицаться, ни пренебрегаться, хотя, должен честно признать, лично я считаю его переоцененным»
[188].
За неимением какой-либо сверхъестественной веры, собственная философия Лавкрафта была утонченным материалистическим исповеданием тщетности, нелепо сочетающимся с суровым аскетизмом личного поведения. Он оправдывал это атеистическое пуританство как «артистическое». Поскольку «наша человеческая раса является лишь незначительной случайностью в истории творения» и «через несколько миллионов лет человеческой расы не будет существовать вовсе», то дела человеческие не следует воспринимать всерьез. «С Ницше я был вынужден признать, что человечество в целом не имеет ни какой бы то ни было цели, ни предназначения… К чему следует стремиться человеку, так это к удовольствиям бесстрастного воображения – удовольствиям чистого рассудка, из тех, что обнаруживаются в осознании истин».
Он всячески поддерживал миф о собственной бесстрастности: «Я уверен, что я, едва ли имеющий представление о том, что есть чувство… намного менее обеспокоен, нежели тот, кто постоянно гоняется за новыми сенсациями…»
[189] Шекспировский Гамлет, говорил он, не был безумцем или даже невротиком. Гамлет лишь осознал тщетность всех человеческих дел, и поэтому его больше ничто не побуждало к каким-либо действиям, хорошим или плохим.