Мне сказали, что встречать тревожные события с кажущейся беспристрастной отстраненностью – характерная черта шизоидной личности. Чтобы понять сокровенные чувства Лавкрафта за его внешностью высокомерного безразличия, нужно обратиться к его письмам тетушкам.
Работа Сони в Цинциннати не принесла ничего хорошего. Согласно ей, другие служащие обиделись на наем чужака и ополчились на нее. Через несколько недель у нее сдали нервы, и она легла в частную больницу доктора Бейера. Там она отдохнула и вновь принялась за работу, но вскоре опять оказалась в больнице. На этот раз, в середине февраля 1925 года она сдалась и вернулась в Бруклин.
Выдержав месяц временной работы по дизайну шляпок, Соня уехала в Саратогу-Спрингс для продолжительного отдыха. Она остановилась в доме женщины-врача и работала гувернанткой ее дочери.
В начале июня Соня снова вернулась в Бруклин. Ей тоже начала не нравиться жизнь в Нью-Йорке. Лавкрафт писал: «Суматоха и толпы Нью-Йорка угнетают ее, как когда-то это начиналось и со мной, и со временем мы надеемся покинуть этот Вавилон навсегда. После того как прошла новизна музеев, силуэтов на фоне неба и ярких архитектурных впечатлений, я нахожу его скучным и надеюсь вернуться в Новую Англию до конца жизни – сначала в район Бостона, а потом в Провиденс, если я когда – либо заработаю денег, чтобы жить там, как подобает члену моей семьи»
[322].
Никто не мог долго сдерживать Соню, и к середине июля у нее в перспективе была другая работа. Но увы тоске Лавкрафта по «стране янки»! Работа была в магазине в Кливленде, куда она отъехала двадцатого августа. Лавкрафт вновь отказался ехать с ней в унылую пустыню Огайо.
Весь этот год Лавкрафт провел в своей индивидуалистической манере. Без Сони рядом – за исключением кратких визитов каждые две недели или около того, – закармливавшей его искусно приготовленной едой, он заморил себя до своей прежней худобы. К июню он ликующе провозгласил, что похудел до ста сорока шести фунтов
[323].
Его ежедневный обед состоял из четверти буханки хлеба, четверти банки консервированной вареной фасоли (съедавшейся холодной) и большого куска сыра. Стоимость – восемь центов. Кошмар гурмана, но в остальном вполне достаточно для поддержания жизни. Когда тетушки беспокоились о его недоедании, он уверял их, что при аскетической диете и длительных прогулках его здоровье превосходно. И таким его физическое здоровье, судя по всему, было на протяжении всего 1925 года.
Лавкрафт часто ходил в рестораны, куда его приглашали члены «банды». Он любил итальянскую еду, но объяснял это предпочтение необычным образом: итальянские владельцы ресторанов добры к своим кошкам. Он также позволил друзьям познакомить его с испанскими и арабскими ресторанами. Он с гордостью сообщал, что живет на пять долларов в неделю, из которых пятнадцать центов ежедневно уходят на еду.
Перед своим отъездом в Цинциннати в последний день 1924 года Соня пошла с Лавкрафтом в магазин одежды. Она купила ему новый костюм, пальто, шляпу и перчатки. Ее раздражал его древний кошелек для мелочи, и она купила ему еще и бумажник.
Поначалу Лавкрафт сомневался. Глядя на себя в зеркало, он сказал: «Но, моя дорогая, это чересчур уж стильно для дедули Теобальда, это как будто и не я. Я выгляжу как модный хлыщ!»
[324]
Рядом с его студией на Клинтон-стрит, 169 сняли комнату воры. В воскресенье 24 мая, пока Лавкрафт спал весь день, они взломали замок в двери между соседней комнатой и нишей, служившей платяным шкафом. Они украли новый летний костюм, который ему купила Соня, и оба его старых зимних костюма. Также они унесли его новое пальто, плетеный чемодан Сони и радиоприемник, который он хранил для Лавмэна. У него остался старый костюм, два старых пальто (легкое и теплое), пиджак без пары и брюки в последней стадии изношенности.
Лавкрафт был просто уничтожен, а затем взбешен, в особенности из-за того, что только расплатился за подгонку костюма к своей вновь обретенной тощей фигуре.
Соня рассказывала: «Я вправду думаю, что он был рад, когда позже украли его новые костюм и пальто, ведь у него оставались старые». Но из-за множества гневных пассажей в его письмах я не верю в это. Десять месяцев спустя, когда Лавкрафт уже купил кое-какую новую одежду, он все еще кипел от злости из-за кражи: «И если какой-нибудь… вор прикоснется к этой одежде, что ж, клянусь…, я размажу его… по нему одним кулаком и сотру его… другим, одновременно пиная его сзади обеими ногами в самых остроносых туфлях и самым жестоким образом!»
[325]
Другое письмо, его тете Лилиан, показывает, что он был отнюдь не равнодушен к одежде: «Думаю, я научился определять разницу между той одеждой, что джентльмен носит, и той, что не носит. Это чувство было отточено постоянным лицезрением того мерзкого грязного сброда, коим кишат улицы Нью-Йорка и чья одежда представляет такие систематические отличия от нормальной одежды настоящих людей с Энджелл-стрит и в трамваях на Батлер-авеню или Элмгроув-авеню, что глаз начинает ужасно тосковать по родине и жадно хвататься за любого джентльмена, одежда которого прилична, подобрана со вкусом и скорее наводит на мысль о бульваре Блэкстоун, нежели о Боро-Холл или „Адской кухне“. Белнап одевается правильно, так же как и Кирк, Лавмэн обычно тоже, но его вкус не безупречен. А вот Мортон, Кляйнер, Лидс и Макнейл откровенно невыносимы. И вот, тоскуя о виде Свон-Пойнта, всегда аккуратного в отношении правильных людей, я решил одеваться как Батлер-авеню или же не одеваться совсем. К черту, я буду либо придерживаться добропорядочного провиденсского вкуса, либо носить проклятый купальный халат! Определенный фасон лацканов, ткань и подгонка говорят сами за себя. Мне забавно смотреть, как некоторые из этих вульгарных молодых олухов и иностранцев тратят состояния на различные виды дорогой одежды, которую они расценивают как свидетельство похвального вкуса, но которая в действительности является их полным социальным и эстетическим проклятием – она не намного отличается от плакатов, кричащих жирными буквами: „Я – безграмотный крестьянин“, „Я – крыса – полукровка из трущоб“ или „Я – безвкусная и наивная деревенщина“… Уж лучше носить изношенные и изорванные лохмотья со вкусом, чем щеголять в новейшем и моднейшем костюме, покрой и ткань которого несут несмываемое клеймо плебейства и упадничества»
[326].