Можно прокомментировать несколько моментов из этих взбешенных разглагольствований. Лавкрафт, например, говорит о «нас», или «белых людях», или «обычных консервативных американцах», кто, как он полагает, испытывает «бросающее в дрожь физическое отвращение» к «омерзительным азиатским полчищам», «мерзкой польской деревенщине» и другим чужакам, а также «нестерпимое отвращение» при звуке иностранных имен. Он полагал, что говорит за всех оставшихся «старых американцев». В действительности же в то время лишь убывающее меньшинство испытывало подобные чувства, остальные смешались с иммигрантами и национальными меньшинствами без каких-либо особых чувств за или против них. Так что Лавкрафт на самом деле говорил лишь за себя одного.
Его догмы о непримиримой вражде между Востоком и Западом, непреодолимой пропасти, разделяющей Европу и Азию, неспособности к ассимиляции неевропейцев и так далее – чепуха. Подобных ассимиляций было множество. Например, сирийцы во времена падения Западной Римской империи составляли в Западной Европе основной торговый класс, но спустя несколько веков совершенно исчезли вследствие ассимиляции.
Наконец, настойчивое утверждение Лавкрафта о том, что «неарийцы» не имеют ничего общего с арийцами, что у них совершенно отличные мысли и идеалы и что они никогда не смогут стать близкими им по духу – вздор человека, который путешествовал очень мало и знал лишь немногих «неарийцев». Тот, кто познакомился с людьми множества отличающихся культур и рас, понимает, что после преодоления барьеров языка и этикета сходство становится больше вопросом общих интересов, нежели наследственной памяти.
Лавкрафт подходил к той точке, когда не только национальные меньшинства, но практически каждый действовал ему на нервы. Он сделал исключение для Лонга, очевидно, потому, что Лонг, как и он сам, был «старым американцем», в некоторой степени не от мира сего и имел схожие убеждения о кодексе джентльмена – хотя Лонг никогда не разделял национальных фобий Лавкрафта и вскоре пришел к более реалистичным воззрениям.
Встревоженная вспышкой Лавкрафта, Лилиан Кларк сделала ему выговор. Но он успокоил ее относительно своего поведения с друзьями: «Кстати, не воображайте, что моя нервная реакция на чуждых Нью-йоркских представителей принимает форму разговоров, способных оскорбить какую-либо личность. Кое-кому известно, где и когда обсуждать вопросы с социальным или национальным оттенком, и наша группа не замечена в проступках или ничтожных повторениях убеждений. Я не думаю, что у меня не получается ценить талантливые и добродетельные качества всего собрания, ибо к каждому его участнику я питаю искреннее уважение»
[369].
Зимой 1925–1926 годов Лавкрафт начал открыто намекать, что хотел бы, чтобы его попросили вернуться в Провиденс: «Что же касается постоянного местожительства – черт меня возьми! Но СГ была бы только рада помочь мне обосноваться там, где мой разум был бы уравновешен и эффективен. То, что я имел в виду под „опасностью вынужденного возвращения в Нью-Йорк“, было делом индустриальной перспективы, как продемонстрировала возможность переезда в Патерсон, ибо при моем скудном финансовом положении практически любое прибыльное вакантное место явилось бы тем, от чего я с какой угодно степенью здравого смысла или пристойности не смог бы отказаться. И если бы я остался в Нью-Йорке, я, возможно, смог бы вынести это с философским смирением, но если бы вернулся домой, то, вероятно, не смог бы даже и обдумывать перспективу повторного уезда. Оказавшись в Новой Англии, я должен смочь зацепиться там…»
На всем протяжении своего пребывания в Нью-Йорке Лавкрафт называл домом Провиденс. Мортон убеждал его, что работа в музее скоро будет вакантна. «Но, – говорил Лавкрафт, – если бы я однажды вновь увидел Новую Англию с ее холмистыми улицами, спускающимися прямо к морю, аллеями древних вязов, теснящимися мансардными крышами и белыми колокольнями, вздымающимися над вековыми церковными погостами, я уже не смог бы заставить себя покинуть ее границы»
[370].
Если же задаться вопросом, почему он просто не вернулся в Провиденс, то возможный ответ кроется в строках рассказа «Он», где рассказчик «воздерживался от возвращения домой к родителям, дабы не показаться приползшим назад после постыдного поражения». Возвращение в Провиденс было бы именно таким поражением, а за два года Лавкрафт претерпел достаточно поражений для целой жизни.
В это время, согласно Сэму Лавмэну, Лавкрафт носил с собой пузырек с ядом. Когда он говорил о самоубийстве, то, возможно, и не блефовал. Мать Фрэнка Лонга написала тетушкам, предупреждая их, что может случиться все, что угодно, если не принять меры в отношении психического состояния Лавкрафта.
В марте Лилиан Кларк написала Лавкрафту, убеждая его погостить в Провиденсе, где можно было бы разместиться в небольшой квартире на Уотермэн-стрит. Лавкрафт отозвался со сдержанным воодушевлением: «Хорошо!!! Все ваши послания прибыли и получили радушный прием, но третье было сущей кульминацией, так что все остальное откладывается в сторону!! Ух! Бах!..
А теперь о вашем приглашении. Ура!! Да здравствуют штат Род-Айленд и плантации Провиденса!!! Но я уже вне темы визита. Даже если мое физическое состояние и в расцвете, мои нервы в беспорядке – и я никогда бы не смог сесть на поезд из Провиденса в Нью-Йорк снова… Я не жажду постыдного возращения через меньшее отверстие трубы, но если вы и ЭЭФГ считаете, что для меня вполне достойно сбежать назад к цивилизации и Уотермэн-стрит, то я уверен, что и думать не смогу о чем-то кроме неотъемлемой части Род-айлендской земли. Мне как раз прошлой ночью снился Фостер… Что же до деталей, то я с полным одобрением предоставляю вам и ЭЭФГ планирование всего, если вы не возражаете, и поддерживаю отправку моих вещей вперед меня.
Теперь о переселениях – вопрос о разочаровании не стоит. Я отнюдь не надеюсь жить где-то на седьмом небе от счастья и хочу лишь протянуть свои последние несколько дней в какой-нибудь тихой заводи, где общее окружение не будет слишком уж отвратительным. Не стоит вопроса и об иллюзии или разочаровании от Провиденса – я знаю, что это такое, и мысленно жил всегда только там. Когда я отрываю глаза от работы, то вижу за окнами лишь Энджелл-стрит, а когда думаю о том чтобы выйти купить что-то, перед моим взором предстает Вестминстер-стрит… Во мне нет чувственной – как отстоящей от умственной – убежденности, что в данный момент я не нахожусь в Провиденсе, – в самом деле, с психологической точки зрения я есть и всегда буду там…
Но, как я уже сказал, если вся компания считает, что Бостон или Кембридж более подходящее пристанище, то я не склонен выставлять против их решений мнение ума, чьи непростительные опрометчивость и идиотизм вызвали в 1924 году этот переезд в Нью-Йорк… По существу я отшельник, которому придется очень мало иметь дело с людьми, где бы он ни оказался. Я думаю, что большинство людей лишь нервируют меня, – я, возможно, могу только по случайности и исключительно редко повстречаться с людьми, которые не действовали бы мне на нервы… Моя жизнь проходит не среди людей, но среди видов – мои частные привязанности не личные, а топографические и архитектурные… Я лишь впаду в догматизм, говоря, что должен быть именно в Новой Англии – в той или иной форме. Провиденс является частью меня – и я есть Провиденс…»
[371]