Отпустив оленей, Никифор нарубил дров, обтоптал вблизи дороги круг в снегу и разложил в углублении костёр, а вокруг него настлал еловых ветвей и устроил помост для сиденья. На двух сырых ветках, воткнутых в снег, мы повесили два котелка и набивали их снегом, по мере того, как он таял… Чаепитие у костра на февральском снегу показалось бы мне, вероятно, гораздо менее привлекательным, если бы хватил мороз градусов в 40–50. Но небо удивительно покровительствовало мне: стояла тихая и теплая погода.
Боясь проспать, я не лёг вместе с ямщиками. Около двух часов просидел я у костра, поддерживая в нём огонь и записывая при его мерцающем свете свои путевые впечатления.
Чуть свет я разбудил ямщиков. Оленей поймали без всяких затруднений. Пока их привели и запрягли, стало совсем светло, и всё приняло совершенно прозаический вид. Сосны уменьшились в объеме. Березы не мчались нам навстречу. У остяка был заспанный вид, и мои ночные подозрения рассеялись, как дым. Заодно я вспомнил, что в древнем револьвере, который я добыл перед отъездом, только два патрона, и что меня убедительно просили не стрелять из него во избежание несчастных случаев. Револьвер так и остался в саквояже.
Пошёл сплошной лес: сосна, ель, берёза, могучая лиственница, кедр, а над рекой – тал и гибкий чернотал. Дорога хороша. Олени бегут ровно, но без резвости. На передних нартах остяк понурил голову и поёт свою унылую песню, в которой только четыре ноты.
Может быть он вспоминает старую мочальную веревку, на которой повесилась его вторая жена. Лес, лес… Однообразный на неизмеримом пространстве и в то же время бесконечно разнообразный в своих внутренних сочетаниях. Вот через всю дорогу перекинулась подгнившая сосна. Огромная, она во всю длину покрыта снежным саваном, который нависает над нашими головами. А вот здесь, очевидно, прошлой осенью горел лес. Сухие прямые стволы без коры и без ветвей стоят как бессмысленно натыканные телеграфные столбы или как неокрылённые парусами мачты замёрзшей гавани. Несколько вёрст мы ищем пожарищем. Потом пошла сплошная ель, ветвистая, тёмная, частая. Старые гиганты теснят друг друга, вершины их смыкаются в высоте и не дают доступа солнечным лучам. Ветви затканы какими-то зелёными нитями, точно покрыты грубой паутиной. И олени и люди становятся меньше среди этих вековых елей. Потом дерево сразу пошло мельче и на снежную поляну рассыпным строем выбежали сотни молодых ёлок и застыли в равном расстоянии друг от друга. Вдруг за поворотом дороги наш поезд едва не наскочил на маленькие нарты с дровами, запряженные тремя собаками и девочкой-остячкой. Сбоку шел мальчик лет пяти. Очень красивые дети. У остяков, как я заметил, вообще нередки миловидные дети. Но отчего же так безобразны взрослые?
Лес и лес… Вот снова пожарище, по видимому, старое: среди обгорелых стволов идёт в гору молодая поросль.
– Отчего загораются леса? От костров?
– Какие тут костры? – отвечает Никифор, тут и души живой летом не бывает: летом дорога рекой идёт. От тучи леса загораются. Ударит туча и зажжёт. А то ещё дерево о дерево трётся, пока не загорится: качает их ветер, а летом дерево сухое. Тушить? Кому тут тушить? Ветер огонь разносит, ветер и тушит. Клей сверху обгорит, кора облупится, хвоя обгорит, а ствол останется. Года через два корень высохнет, и ствол свалится…
Много тут голых стволов, вот-вот готовых упасть. Иной держится на тонких ветвях соседней ели. А этот совсем уж было падал на дорогу, но задержался, бог весть как, аршина на три вершиной от земли. Нужно наклониться, чтоб не расшибить головы. Снова полоса могучих елей тянется в течение нескольких минут, затем внезапно открывается просека на речку.
– По таким просекам весной хорошо уток ловить. Птица весной сверху вниз летит. Вот по заходе солнца на такой просеке натягиваешь сеть: – от дерева и до дерева, до самого верху. Большая такая сеть, что твой невод. Сам тут же под деревом лежишь. Утка стаей летит на просеку и в сумерки вся так стаей в сеть и вобьется. Тогда за веревочку дёрнешь, сеть упадёт и всю добычу накроет. Штук до 50-ти можно так сразу взять. Только успевай закусывать.
– Как – закусывать?
– Убить-то её надо ведь, чтоб не разлетелась? Вот и закусываешь ей зубами головку сверху – только поспевай… кровь по губам так и течёт… Конечно, и палкой тоже можно бить её, только зубами вернее…
Сперва олени, как и остяки, казались мне все на одно лицо. Но вскоре я убедился, что каждый из семи оленей имеет свою физиономию, и я научился её различать. Временами я чувствую нежность к этим удивительным животным, которые уже приблизили меня на пятьсот вёрст к железной дороге.
Спирт у нас весь вышел, Никифор трезв и угрюм. Остяк поёт свою песню о мочальной веревке. Минутами мне невыразимо странно думать, что это я, именно я, а не кто другой, затерялся среди этих необъятных пустынных пространств. Эти две нарты, эти семь оленей и эти два человека – всё это движется вперёд ради меня. Два человека, взрослых, семейных, оставили свои дома и переносят все трудности этого пути, потому что это нужно кому-то третьему, чужому и чуждому им обоим.
Такие отношения имеются всюду и везде. Но нигде они, пожалуй, не могут так поразить воображение, как здесь, в тайге, где они выступают в такой грубой обнажённой форме…
После ночной кормёжки оленей мы проехали мимо Сарадейских и Менк – я – паульских юрт. Только в Ханглазских мы сделали привал. Здесь народ, пожалуй, ещё диче, чем в других юртах. Всё им в диковинку. Мои столовые принадлежности, мои ножницы, мои чулки, одеяло в кошеве, всё вызывало восторг изумления. При виде каждой новой вещи все крякали. Для справки я развернул пред собою карту Тобольской губернии и прочитал вслух имена всех соседних юрт и речек. Они слушали, разиня рты, и когда я кончил, хором заявили, как перевёл Никифор, что всё совершенно верно. У меня не оказалось мелочи, и в благодарность за кров и очаг я дал всем мужчинам и бабам по три папиросы и по конфете. Все были довольны.
Старушка-остячка, менее безобразная, чем другие, и очень бойкая, буквально влюбилась в меня, т. е. собственно во все мои вещи. И по улыбке её видно было, что чувство её – совершенно бескорыстное восхищение явлениями другого мира. Она помогла мне укрыть ноги одеялом, после чего мы с ней очень мило простились за руки, и каждый сказал несколько приятных слов на своем языке.
– А скоро Дума соберётся? – спрашивает меня неожиданно Никифор.
– Да вот уж третьего дня собралась…
– Ага… Что – то она теперь скажет? Надо бы их, надо бы урезонить, едят их мухи. Нашего брата вовсе прижучили. Мука, например, была рубль пятьдесят копеек, а теперь вот, остяк говорил, рубль восемьдесят стала. Как жить при этаких ценах? А нас, зырян, пуще теснят: соломы воз привёз, – плати, дров сажень поставил – плати. Русские и остяки говорят: «земля наша». Думе бы надо в это дело вступиться. Урядник-то у нас ничего – маховой человек, а вот пристав не под нашу лапу.
– Не очень – то Думе дадут вступиться: разгонят.
– Вот то-то и есть, что разгонят, – подтвердил Никифор и прибавил при этом несколько сильных слов, энергии которых мог бы позавидовать бывший Саратовский губернатор Столыпин.