– Я ж сказал, не повезет, – скривив рот, сплюнул он на дорогу, а и слюны не собралось во рту от пыли и жажды. Один вид что плюнул, звук только вышел.
– А я сказал – повезет, – Олесь положил руку на верхушку шестка. – Ты погоди-ка, не спеши. Слышь, Пилипе Илличу, за сколько воз уступишь?
– Так ты для этого голодранца и воз купишь? – не поверил Пилип, справный хозяин.
– Мне на новое место селиться – обзаведусь по хозяйству чем в Дорожках, на воз и нагружу. А хоть бы и для доброго человека – тебе что, жалко? Я деньгами заплачу, а ты хоть прям отсюда обратно вернешься, вон перевоз – в двух шагах еще. А через год свидимся – тогда, если хочешь, верну тебе воз и с волами.
– Ни, волов не отдам! Самому нужны. Хочешь – покупай воз. Волов я тебе до Дорожек одолжу, а там новый воз справлю и домой вернусь.
– Домой он… вернется. Ну, по рукам, коли так. А ты, добрый человек, давай – подсажу, не дело людям пыль глотать.
* * *
А хоть и плюнул, и обругал того Петра за его глупые мечты и что возложил на меня зряшные упования свыше сил человеческих, а все же его думка и меня зацепила. Сам не знал, пока не обустроился в Ореховой балке, и то – не до чужих думок было, а хватало забот начальных: хату ставить-мазать-выглаживать, стриху класть, печь возвести в хате и вторую – во дворе, для глиняток моих, и яму выкопать для глины, и круг установить под навесом – и всё ж одному. И выйти в первый раз в обход, осмотреть новое место, уже не как гость, как родня ему. Будем вместе теперь жить, друг другу в душу смотреть, и уж чего в чем прибудет – тому и радоваться. Место растет – и я расту вместе с ним, как иначе? И тут не важно, сколько мест у тебя на глазах уже выросло, каждое – единственное, на все прочие не похожее, даже и говорить тут не о чем. Орешник-лещина и тот по-разному растет, а уж казалось бы: один я что тут, что там, один орешник в моей душе с детства шелестит, а выходит каждый раз – разный. Место – не пустота, я так понимаю. Это как вот я всегда один и тот же гончар, а какую глину возьму… В общем, с разбором надо, не всякая в дело годится, или не во всякое дело. Так и место: есть оно и до меня как будто, и поперек него мне его не вывести, не вырастить. Не проявить, чего в помине нет, но и не скрыть того, что есть, а мне сразу не видимо. Поэтому мастер за место не берется, пока с ним сам не познакомится. Поэтому и я не обещал ничего ходокам, разыскавшим меня в Дорожках на ярмарке, ничего кроме как зайти в присмотренное ими местечко и послушать его, пощупать. Всего-то места было: овражек, голый совсем, открывающийся к небольшой воде. А в том их овраге оказалось знатное глинище. Для хаты глину найти не хитро, ее довольно поверху лежит. А вот глина, чтобы на круг ее положить, чтобы в воде не распускалась, чтобы сохла без трещин – за такой в глубь земную рыть надо. А тут весь овраг, считай, вот такое заветное глинище, сказочное место, знай только нагибайся и бери глину-горшовку, сколько хочешь. Я тогда сразу и сказал, что берусь. Решил овражек порасширить и оположить, лугом затянуть, лещину поверх пустить, чтобы держала землю, лес возвести. Будет балка здесь щедрая и надежная, не овраг прожорливый. А вокруг – поля и леса, сколько дотяну. А себе дом поставлю на краю, над водой – и, может быть, когда-нибудь здесь и насовсем поселюсь, на таком-то глинище у самого крыльца, аж себе завидно!
И вот когда место обошел, глины заодно прихватил в мешок небольшой – видно, что хороша, ну не ждать же, пока тут трава нарастет и можно будет вола с возом сюда привести, чтобы той глины до дому доставить. Прихватил, сколько унести смог, и уж дома ее бил-колотил и веслом, и долбнем. Хороша глина красная, горшковая, тугая и крепкая, в меру жирная, послушная. Ни с песком ее мешать, ни водой чистить, готовая! Скатал ее колбасой, отмахнул жилой кусок по руке – и на круг его. Стал было горшок поднимать, вдавил середку, приподнял бочка… И тут как под руку стукнул кто: смял, сгладил, пока круг останавливался, вытянул ногу из-под него, пошевелил пальцами, присмотрелся – как смешно у человека пальцы растут! Один толстый, за ним другой – длинный, дальше как бы обыкновенные, одинаковые два, а рядышком малыш-малышом притулился, ногти вот на них… Ногти-то слюдой что ли выложить? Или уж всё из глины?
Сам себе дивлюсь, а руки тоже себе сами – как глаз видит, так глину и мнут. Обмяли, вылепили, сижу, радуюсь: нога как нога, красновата, но лучше так, чем из наглинка желто-зеленого, скажем, или из голубой…
Оно вот как вышло в Дорожках… Выставил я своих глиняток на продажу – и бойко они пошли, я ведь в любом кувшине нарочно на дне пупец оставляю, чтобы сметана хорошо родилась, ну и другое, во что люди верят – соблюдаю. Верно оно или так, баловство, мне все равно. Я знаю, что лезут рукой в кувшин не для того, чтобы гладкость стенок проверить. Пупец ищут. Вот и пупец, на месте. Непременно такой кувшин возьмут, а уж когда знают, что работал мастер-смотритель – только успевай деньги в кошель совать. А тут и сам мастер у воза стоит, значит, свободен, значит – время к нему сквозь толпу протолкаться и спросить, не глянет ли местечко новое, не глянется ли оно ему…
Так ко мне ходоки и пробрались, стали по имени-отчеству величать, рассказывать, где их место во Тьме покоится и что они на том месте видеть хотят.
А Петро, калека, он у самого края торжища от меня отстал – ему в толчею не с руки внедряться, не ровен час затопчут. И однако смотрю – а он из-за лядвий моих просителей кудрявую голову высунул, смотрит на меня изумленными глазами. Дождался, когда я с ходоками уговорюсь, чтобы завтра с утра пораньше пойти к перевозу да их место глянуть, и вот уже ушли мои ходоки.
А Петро ко мне подкатился на своей доске.
– Как, – говорит, – судьба-то свела. Я тебя и ждал, мастер, и искал с самого Рождества, уже не верил, что сбудется.
– А я, – говорю, – ничего о том и не знаю. И правда, могли не встретиться никогда. У тебя ко мне разве дело какое? Место хочешь выстроить? Или куманец какой особенный вылепить?
– Гончар ты знатный, – говорит. – И мастер именитый. Из ничего, из тьмы – живую землю творишь, всякой травой, всякой живностью населяешь. Из глины стройные кувшины лепишь, ровные, без упрека. Вот и слепил бы мне новое тело из глины – разве не сумеешь? И взглядом своим оживил бы.
Тут я и не нашелся, что возразить, до того нелепо мне было это слушать. А он дальше говорит:
– Я, мастер Олесь, как понял, что не гожусь ни на что больше, сначала убить себя думал. На что я такой? Ни родителям радости, ни невесте счастья. Один убыток и обуза от меня. Но переменил мысли, сам, никто меня не надоумил. Сложил один и один, как нас поп учил в школе, получилось два.
А я стою и молчу, потому что – ну как на такую глупость возразить? Это как если бы он мне сказал, что земля одна-единая и ходить по ней можно из конца в конец безо всяких перевозов и переходов, и никакой Тьмы, а только земля и земля без конца… Когда каждый видеть может своими глазами, что каждый клочок земли окружает Тьма безжизненная и непроходимая. И как это доказывать, если это каждый знает? Поневоле растеряешься. Невозможно человеку тело слепить взамен того, в котором он матерью рожден. Потому и ходят по земле увечные, силой ущербные, потому и болеют люди, потому и умирают: одно тело на всю жизнь, не заменишь его ничем. Береги, если можешь, а не уберег – так и вышел твой срок быстрее, чем у всех.