А он говорит:
– Ну что же, мастер? Что молчишь? Зря я жить себя оставил? Зря на тебя надеялся?
– Погоди, – говорю, – может, тебя в родное село проводить? Там небось мать плачет, отец горем давится, невеста вот тоже, раз уж вспомнил?
– Нет, – говорит. – Решил я, что вернусь домой только целым и годным, а если ты мне не поможешь, то и жить не буду.
Тут я его и погнал от себя злыми словами.
Испугался я, сколько он на меня надежды воздвиг на пустом месте.
И больше я его не видел, и не знал, что с ним сталось. А тут надо же – нога как сама собой вылепилась. Потому что ногу – вот – легче всего на себе рассмотреть. Правую вылепил. Похожа вышла, хоть рядом ставь. Небось и мой сапог впору будет как раз.
Вот ведь незадача! Опомнился. Нога-то – моя. А мне и с нынешней неплохо, меня перелепливать не надо, я сам себе и так хорош. Значит, не могу я с себя Петру ногу лепить, ничего ему с меня лепить не выйдет. Значит, надо бежать в те Дорожки, пока могу, пока место еще голое, не присмотренное, не расточится моя работа понапрасну. Бежать в Дорожки, искать Петра на тележке или след его искать… Звать в гости на жительство, чтобы, значит, с него же самого и лепить.
Эх, и не дивился даже тому, что вот, по локоть уже в этом деле увяз.
Видно, и правда, судьба того хотела: нашелся мой гость, никуда не делся. Все, что собрал на ярмарке в шапку свою – все в корчме и просадил, да и не закусывал поди. Я ему потом говорю:
– Ладно, тебя слепить – дело нехитрое… Хоть и повозиться придется. А вот как тебя в новое тело пересадить? Не куст на огороде!
– Ты слепи сначала, а там подумаем, – ответил мне гость мой. Понял уже, что я не чудотворец ему и нет у меня для него спасения такого, чтоб раз – из рукава выдернуть. Подумаем, гляди-ка. Это уже другой разговор был, и мне он больше понравился. Хотя что уж там – я в это дело ввязался сам.
Первого мы зарыли в овраге. Трава уже пронизала почву тонкими белыми корешками, они трещали и рвались под лопатой, и было жалко своей работы – и той, и этой. Ликом голем был кривоват, да не в этом дело. Уже когда я слепил воедино части – помрачнел Петро, руки опустил. А был он мне важный помощник. Мне ходить и смотреть, пока свет – вот и научил его глину бить, колотить, мять. А ночью костер во дворе разведем – и леплю его по кускам. Руку, ногу, другие… Плечи, грудь. Голову – как, говорю? Я ж не такой художник, чтобы вот прямо всю твою персону как есть отразить. Как-нибудь, отвечает. Уж постарайся, чтоб дивчина меня узнала. Уж постараюсь, говорю.
Но про дивчину задумался.
Ты, говорю, Петре Юхимовичу, чай, и жениться собираешься?
– А как же! Непременно собираюсь, обещал.
– Тогда, Петре Юхимовичу, не об лице нам надо переживать.
Тут-то мой Петро Юхимович и застыл с раскрытым ртом, а краска ползла на лицо, как будто свекольным соком его облили.
– Да чего ты? Купаться ходили – не прятался.
– То купаться. А то ты пялиться будешь, разглядывать. Не дети уже.
– Нет, дело твоё. Но как без этого жениться? – сам над ним усмехаюсь, а сам чувствую – лицо пылает, хоть в воду макай. От того пуще на словах веселюсь: – Могу и без тебя обойтись. Не хочешь снимать штанов – я у себя подсмотрю. Больше все равно не у кого.
Плюнул Петро, взобрался на тележку свою и покатил со двора. Посмотрел я ему вслед, но остался. Далеко не укатится – далеко катиться тут некуда. Сам перехода не найдет. А захочет с края земли во Тьму сверзиться – ну что ж, может, оно ему и слаще, чем думать о глиняной елде. Вот ведь что с людьми происходит: уехал заработать на счастливую жизнь – и не заработал, и жить уже нечем.
Соперники
Ганна явилась на рассвете.
Мотря недовольно оглядела жиденькую травку по склонам оврага, но на мелководье нашла себе какой-то корм и осталась бродить там, плеская водой и похрюкивая.
Пока Ганна устраивала отдых своей скакунице, Олесь, подорвавшийся на ее голос за окном, торопливо натягивал одежду. Петр вывалился из хаты, мигом взобрался на колесную доску и укатил в сарай, из-за приоткрытой двери посигналил Олесю непонятное. Олесь пожал плечами и пошел встречать гостью. Обнял почтарку, расцеловал жаркие щеки, повел в дом. Мотрино седло и всю сбрую Ганна ему нести не дала, как ни просил: хоть и дева, а всадник; всадник управляется сам. Зато дала в руки торбу, наказала нести осторожно.
– Хату уже и выбелил? Давай я тебе цветов по стенам напущу, а? Уж так бело у тебя в хате, как у белых сестер кельи.
– А ты была в монастыре?
– Возила им почту, а как же. Ночевала даже в странноприимном доме. Там все белым-бело, а у сестер самих кельи, поди, еще белее. Цветов на печь, на стены – хочешь? А что ж ни половичка у тебя, ни рушника?
– Все будет, Ганно, дай сроку. А то оставалась бы жить, сама порядок свой завела, по своему нраву бы?
– И не стыдно тебе? – нахмурилась Ганна. – Я тебе цветов обещала как брату, а ты мне такое говоришь, когда Видаль не слышит.
– Да я и когда слышит, говорю. Не больно-то он спорит со мной.
– А ну хватит, – топнула Ганна. – Сколь надо, столь и спорит, а пожалуюсь ему – так и подерется с тобой. Не хочешь цветов, так и не надо. Поеду прочь.
– Ну что ты, Галю, брось это! – Олесь потянул у нее из рук седло. – Будто боишься меня. Будто я что себе позволял когда? То жарт был.
– Не жартуй про это. Одного любила – забыл меня. Другого любила – умер. За третьего пойду, хоть небо тресни. А на тебя у меня и счета нет.
– Ладно, Галю, не сердись. Не пойдешь за меня – и ладно. Хоть цветов мне в хату пусти. Будет мне радость от тебя. А только не будь Видаль дураком, уже бы ему хату расцветила и не носилась бы по болотам и буеракам, сломя голову.
Ганна в сердцах скинула седло у тына, глянула яркими очами на Олеся:
– Обещал не говорить.
– Ладно, Галю. Не говорю. В торбе, поди, яйца?
– Яйца. И зелий травяных для краски привезла – твои-то еще когда вырастут. И кошку остригла для тебя. Мать ругались – ей самой скоро печь обновлять. Но я для тебя настригла шерсти, будут кисточки ладные.
– Ты дома была?
– Была. Лучше бы не была. Мать губы поджала так – сёстрам я плохой пример подаю. Соседи как письма разобрали – отворотились. Парни пялятся бесстыжие… как будто ждут, что я рубашку скину и стану перед ними ходить. Тьфу. И то, знаешь, я удивилась. Я что думала: мне-то время стоит, пока я у вас гощу, но там, у них, втрое больше прошло. А прошло-то всего… У них – два года с месяцем.
– Так это ты оттуда знаешь, что жених тебя забыл? Женился? Видела его?
– Не видела. Он домой и глаз не казал с тех пор. В чужом краю жену себе нашел, там и остался. Вот так. Всё, хватит об этом! У меня почта в суме дожидается, а ты мне зубы заговариваешь. Давай горшков под краску, будет тебе Древо Жизни на печь – аж по стенам ветвиться будет, само оранжевое, и цветов по ветвям пущу алых, и птиц рассажу лазоревых, и пусть у тебя в хате рай цветет, а под ветвями звери пусть чудесные ходят… Хочешь?