Своего государственного патриотизма декабристы не утратили даже в тюрьмах и ссылке, большинство из них могло бы повторить слова Лунина: «Заключенный в казематах, десять лет не переставал я размышлять о выгодах родины»
[66]. Они, по меткому выражению П.А. Вяземского, как бы «увековечились и окостенели в 14 декабря»
[67] и продолжали воспринимать события политической жизни не с точки зрения репрессированных диссидентов, а все с той же точки зрения хозяев государства Российского, пусть покамест и отстраненных от его управления (или же с точки зрения правящей партии, временно перешедшей в оппозицию). Тот же Лунин
[68] в 1840 г., резко критикуя правление Николая I, делает тем не менее одобрительную оговорку по поводу его внешней политики 1820–1830-х гг., которую явно предпочитает курсу его старшего брата: «Внешняя политика образует единственную светлую точку, на которой отдыхает разум, уставший находить во мраке одни лишь злоупотребления и ошибки. Император Николай, в отличие от своего предшественника, избегая вмешиваться в дела, непосредственно не касающиеся России, почти всегда диктует свою волю в случаях, прямо до нее относящихся»
[69]. В частности, Михаил Сергеевич приветствует действия России на Кавказе. В письме к сестре (1838) он осуждает ее нежелание согласиться с мыслью о службе там ее старшего сына: «Южная граница наша составляет самый занимательный вопрос настоящей политики. <…> Это была мысль Адашева и Сильвестра. <…> Каждый шаг на север принуждал нас входить в сношения с державами европейскими. Каждый шаг на юг вынуждает входить в сношения с нами. В смысле политическом взятие Ахалциха важнее взятия Парижа. <…> служба на Кавказе представляет твоему сыну случай изучать военное искусство во многих его отраслях и принять действительное участие в вопросе важного достоинства для будущей судьбы его отечества»
[70].
События на Кавказе привлекали к себя жадное внимание писателя-романтика А.А. Бестужева (Марлинского), писавшего из Якутска брату Павлу – участнику боевых действий с турками (1828) – прямо-таки с кровожадным упоением: «Итак, с долин Армении, на которых опиралась радуга завета, – вы понесли заветные знамена победы в пределы Турции, и уже вихорь-богатырь ваш сорвал месяц с Карсу и Ахалциха! <…> Ты, как мне пишут, резался на улицах Карса. Меня зависть берет, когда я, глотая чад вместо порохового дыма, воображаю ваши подвиги. Хоть бы из-за угла поглядеть! <…> Не могши участвовать ни делом, ни словом в битвах с неверными, сделай одолжение, сверни хоть из этого листка пару боевых патронов и пусти их за меня к неприятелю. Бьюсь об заклад, что они вцепятся в самую правоверную бороду удалых байрахтаров <…>»
[71]. Вскоре, однако, мечты Александра Александровича сбылись: в 1829 г. по его прошению он был переведен рядовым на Кавказ, участвовал во множестве боев с горцами и погиб в одном из них в 1837 г. В 1840 г. добровольцем на Кавказ просился М.А. Фонвизин, но получил отказ
[72].
Напомню, что окончательное завоевание Кавказа планировалось Пестелем в «Русской правде», так что декабристы в данном случае мыслили совершенно в соответствии со своими программными установками. То же касается и присоединения земель вокруг Амура, произведенного Н.Н. Муравьевым-Амурским – покровителем ссыльных декабристов (на Кавказе им благоволили А.П. Ермолов и А.А. Вельяминов), горячо одобрявших его деятельность. В.И. Штейнгейль писал И.И. Пущину (1854): «На восточном Тихом океане открывается сцена деятельности для России, с которой можно далеко идти. Меня радует перед отходом, что фантазия моей юности начинает сбываться»
[73]. Г.С. Батеньков восхищался тем, что Муравьев-Амурский «изобрел для молодых людей небывалое поприще, они обновляют нам легенды о Ермаках и Кортесах и сами могут стать под какой-то мифический ореол»
[74]. С.П. Трубецкой (1858): «Ник<олай> Ник<олаевич> достиг наконец своей цели, упрочил за нами левый берег Амура. <…> Исполать ему»
[75]. Важнейшим событием русской истории освоение Амура считал Завалишин
[76]. Присоединение Кавказа и освоение Амура приветствовал Н.В. Басаргин
[77].
Европейская политика Николая I 1840–1850-х гг., во многом реанимировавшая худшие традиции Священного союза, у большинства декабристов вызывала осуждение. Тем не менее среди них находились пламенные патриоты, и здесь готовые радоваться победам русского оружия. Скажем, В.Л. Давыдов, пребывая в Красноярске, приветствовал подавление венгерской революции в 1849 г.: «Наш городок <…> вышел из обычной летаргии, чтобы отпраздновать победу наших войск и славное окончание войны. Мое сердце старого солдата дрогнуло при этих счастливых новостях, и я поспешил иллюминировать наше скромное жилище. Наш маленький Алеша был в восторге, видя фонарики, и хлопал в ладоши, крича: “Наша взяла” <…>»
[78].
Естественно, что Крымская война с новой силой всколыхнула великодержавные чувства декабристов. Несмотря на крайне отрицательное отношение к николаевскому режиму того времени, они страстно переживали за ее исход. Некоторые (например, М.А. Назимов) безуспешно просились служить хотя бы в ополчение
[79]. Волконский писал И. Пущину, что он «хоть сейчас готов к Севастополю, лишь бы взяли»
[80]. Штейнгейль почти до самого конца войны не сомневался, что «венец будет блистателен для России»; «если мы подлинно “со Христом и за Христа!”, бояться <…> западных ренегатов нечего»; «умру в уверенности, что она должна исполнить высокое предназначение <…> Скорее думаю, что наступит черед для современного Карфагена» (то есть Англии)
[81]. Преисполненный надежд А.Н. Муравьев («может быть, мы услышим теперь, что знамена наши развеваются на Босфоре»
[82]) сокрушался: «Если бы не мои глаза, я был бы, конечно, там, куда честь и любовь к Отечеству призывают каждого русского <…> ибо в Севастополе <…> находится ныне подлинное Отечество каждого истинного русского, – это оттуда нужно изгнать подлых агрессоров, этих безумцев, которые не знают, во имя кого и чего проливают они свою кровь <…>»
[83]. С.П. Трубецкой сообщает Батенькову (1855), что в Иркутске, где жили многие сосланные декабристы, «война и ожидание ее последствий всегда предметом разговоров, когда сходимся. Нетерпеливость выражается различным образом и каждый хотел бы изгнать неприятеля из Отечества по своему соображению <…> бывают самые сильные прения»
[84]. Н.А. Бестужев писал Завалишину (1854): «Меня оживили добрые известия о славных делах наших моряков, но горизонт омрачается. Не знаю, удастся ли нам справиться с французами и англичанами вместе, но крепко бы хотелось, чтобы наши поколотили этих вероломных островитян за их подлую политику во всех частях света»
[85]. М.А. Бестужев впоследствии вспоминал о старшем брате: «Успехи и неудачи севастопольской осады его интересовали в высочайшей степени. В продолжение семнадцати долгих ночей его предсмертных страданий я сам, истомленный усталостию, едва понимая, что он мне говорил почти в бреду, – должен был употреблять все свои силы, чтобы успокоить его касательно бедной погибающей России. В промежутки страшной борьбы его железной, крепкой натуры со смертию он меня спрашивал: – Скажи, нет ли чего утешительного?»
[86] «Севастополь с ума и сердца не сходит», – признавался Пущин
[87].