Следы русско-немецкого противостояния можно найти и в классике отечественной словесности. Обычно в связи с образом немца вспоминают симпатичных Вернера в «Герое нашего времени»
[339], Карла Иваныча в толстовском «Детстве» и Лемма в «Дворянском гнезде». Но эти персонажи – доктор, гувернер, учитель музыки – не конкуренты русским дворянам, почему бы не позволить к ним симпатию? Зато Берг в «Войне и мире» – бездушный и пустой карьерист, ходячий образ немца из дворянских мемуаров и писем – самое презираемое автором его создание – не удостаивается даже ненависти, как Наполеон или Элен. Карикатурный губернатор фон Лембке в «Бесах» к бесам не причислен только в силу своей полной ничтожности, а характеристика его как члена немецкой корпорации типична для русского германофобского дискурса
[340]. Отдал должное немецкой теме и Лесков: от мифологизированного русско-немецкого конфликта в «Железной воле», заканчивающегося трагикомической смертью Гуго Пекторалиса, поперхнувшегося блином, до пугающей истории онемечивания русского человека в «Колыванском муже»
[341].
«Немцеедство», в той или иной степени, было присуще всем направлениям дворянского общественного движения XIX в., в том числе и революционному. О германофобии декабристов, являвшейся одной из важнейших составляющих их идеологии, уже подробно говорилось в статье «Восстановление свободы», и потому не буду здесь повторяться. В студенческих радикальных кружках второй половины 1820-х гг. господствовали сходные настроения.
Скажем, в кружке братьев Критских (1826–1827) часто говорилось «о правительстве и начальниках, что сии последние не хороши и не должны быть иностранцы»
[342]. Один из лидеров этого кружка Н.Ф. Лушников в агитационных виршах обвинял в «немчизне» уже самого императора: «Друзья, нерусский нами правит»; «Да свергнет Бог с него корону, / Пришлец он низкий – он немчин»
[343].
«Немецкая» сущность империи Романовых, этнокультурная чуждость ее русскому народу – одна из постоянных тем эмигрантской публицистики Герцена. Он посвятил ей несколько страниц книги «О развитии революционных идей в России» (1851), в которой уверял, что в послепетровскую эпоху «народ, поднимавшийся за самозваного сына Ивана IV, не ведал даже имен всех этих Романовых – Брауншвейг-Вольфенбюттельских или Гольштейн-Готторпских…»
[344]. Здесь же дается резкая характеристика «русских немцев»: «Немцы <…> далеко не олицетворяли прогресса; ничем не связанные со страной, которую не давали себе труда изучить и которую презирали, считая варварской, высокомерные до наглости, они были раболепнейшим орудием императорской власти. Не имея иной цели, как сохранить монаршее к себе расположение, они служили особе государя, а не нации. Сверх того, они вносили в дела неприятные для русских повадки, педантизм бюрократии, этикета и дисциплины, совершенно противоположный нашим нравам. <…> Русское правительство до сих пор не имеет более преданных слуг, чем лифляндские, эстляндские и курляндские дворяне. “Мы не любим русских, – сказал мне как-то в Риге один известный в Прибалтийском крае человек, – но во всей империи нет более верных императорской фамилии подданных, чем мы”. Правительству известно об этой преданности, и оно наводняет немцами министерства и центральные управления. Это и не благоволение и не несправедливость. В немецких офицерах и чиновниках русское правительство находит именно то, что ему надобно: точность и бесстрастие машины, молчаливость глухонемых, стоицизм послушания при любых обстоятельствах, усидчивость в работе, не знающую усталости. Добавьте к этому известную честность (очень редкую среди русских) и как раз столько образования, сколько требует их должность, но совсем не достаточного для понимания того, что вовсе нет заслуги быть безукоризненными и неподкупными орудиями деспотизма; добавьте к этому полнейшее равнодушие к участи тех, которыми они управляют, глубочайшее презрение к народу, совершенное незнание национального характера, и вам станет понятно, почему народ ненавидит немцев и почему правительство так любит их»
[345].
Не трудно заметить, что аргументация Герцена не слишком отличается от доводов Вигеля, Самарина или Тютчева, он только делает более радикальные выводы из тех же посылок, диктуемых их общей русско-дворянской культурой.