Г. Соловьев смотрит на это с негодованием; он видит в этом некоторое возвращение языческого начала, “националистическую реакцию”. Как жаль, что он так высоко залетел! Если подойти к делу ближе, то мы увидим, напротив, что одухотворение мира подвигается несколько вперед. Теперь мы требуем, чтобы государство не было только мертвой, сухой формой, чтобы оно имело живую душу, чтобы его подданные соединялись не одними узами закона, а были связаны мыслями и желаниями, родством физическим и нравственным. Нашему веку свойственно уменье понимать и ценить всякие духовные связи и духовные формы. Мы знаем теперь, что языки людей, их обычаи, нравы, вкусы, песни, сказки и т. д., что все это не произвольные, случайные выдумки, а все тесно связано и растет в этой связи, развиваясь под влиянием глубокого единства. В силу таинственного морфологического процесса род людской разделился на племена, и каждое из них представляет не только особую внешнюю форму, но и особую форму душевной жизни, самый ясный признак которой состоит в особом языке. Принцип национальности и состоит в стремлении к тому, чтобы не чинилось насилие этому человеческому развитию, чтобы не была разрываема естественная связь между людьми и не были они сковываемы против их воли.
Национализм нашего века вовсе не похож на национализм Древнего мира. У язычников, можно сказать, всякий народ хотел завладеть всеми другими народами; у христиан явилось правило, что никакой народ не должен владеть другим народом. Современное учение о народности, очевидно, примыкает к учению любви и свободы»
[630].
При этом нужно сказать, что далеко не все в полемике Соловьева против националистов было абсурдно или несправедливо. С его критикой положения православной церкви в России и многих других общественных язв последней были согласны и сами его оппоненты. Более того, история не оправдала надежду Данилевского и Страхова на возникновение нового, славяно-русского культурно-исторического типа. Соловьев оказался в целом прав в оценке России как части (пусть и очень своеобразной) европейской цивилизации. Но эта правота нисколько не означала истинности основных идей Владимира Сергеевича: 1) необходимости соединения христианских церквей под папским руководством; 2) отрицания национализма как регрессивного принципа, – напротив, именно на нем и стала основываться европейская цивилизация с середины позапрошлого столетия.
Леонтьев
К.Н. Леонтьев начал выступать с критикой национализма еще в 1870-х гг., в связи с проблемой болгарского церковного раскола (отпадение Болгарской церкви от Константинопольского патриархата), которой была посвящена значительная часть его публицистики того времени. Но попытка написать сочинение, которое бы синтезировало его разрозненные мысли и наблюдения о зловредности «племенной политики», была предпринята им только в 1888 г., и по довольно случайному поводу. Молодой друг мыслителя О.И. Фудель (в будущем священник Иосиф Фудель) попросил его в письме разъяснить идею, вскользь брошенную в «Византизме и славянстве» (1875), о коренном родстве национализма и «либерального демократизма». Константин Николаевич с энтузиазмом взялся за ответ, в результате переросший в большую работу («Национальная политика…»), которой была оставлена изначальная эпистолярная форма
[631]; вскоре последовало продолжение («Плоды национальных движений…»).
Логика Леонтьева исходит из его основополагающего утверждения, что национальное – есть эстетическое своеобразие того или иного народа, его особый стиль жизни. В традиционных – сословных, монархических, религиозных обществах, не знавших демократии и политического национализма («когда <…> народы были руководимы вождями, еще не пережившими “веяний” XVIII века», когда «важны казались права веры, права религии, права Бога; права того, что Владимир Соловьев так удачно зовет Бого-властием»)
[632], это своеобразие процветало. Победы же национальных движений в XIX столетии (когда «прежде всего важными представляются права человека, права народной толпы, права народовластия»)
[633] везде приводят к победе демократии на единый европейский манер и к гибели прежнего национального своеобразия.
«Тогда, когда национализм имел в виду не столько сам себя, сколько интересы религии, аристократии, монархии и т. и., тогда он сам себя-то и производил невольно. И целые нации, и отдельные люди в то время становились все разнообразнее, сильнее и самобытнее.
Теперь, когда национализм ищет освободиться, сложиться, сгруппировать людей не во имя разнородных, но связанных внутренне интересов религии, монархии и привилегированных сословий, а во имя единства и свободы самого племени, результат выходит везде более или менее однородно-демократический. <…>
Национализм политический, государственный становится в наше время губителем национализма культурного, бытового»
[634].
Таким образом, утверждает Леонтьев: «”Движение современного политического национализма есть не что иное, как видоизмененное только в приемах распространение космополитической демократизации ”.
У многих вождей и участников этих движений XIX века цели действительно были национальные, обособляющие, иногда даже культурно-своеобразные, но результат до сих пор был у всех и везде один – космополитический»
[635].
Эта идея щедро иллюстрируется автором примерами из недавней истории.
Скажем, в Греции после обретения независимости от турок «творчества не оказалось; новые эллины в сфере высших интересов ничего, кроме благоговейного подражания прогрессивно-демократической Европе, – не сумели придумать»
[636]: «Ничего особенно национального, кроме политического патриотизма; ничего творческого, ничего поражающего. Ничего, кроме самой обыкновенной европейской демократии… Современная, довольно грубоватая французская буржуазность, переведенная на величавый язык Иоанна Златоуста и Фукидида, – и только…»
[637]
Объединившаяся Италия «стала больше прежнего похожа на Францию и на всякую другую европейскую страну» и «обезличилась культурно». «Как явление культурное, она на глазах наших утрачивает смысл свой; ибо, конечно, не ей предстоит впредь вести за собою Европу, не ей творить, – нового творчества у нее впереди не будет; сохранить же поучительную поэзию старого своего творчества <…> она не смогла, увлекшись жаждой приобрести ту политическую силу, которая целые века не давалась ей при раздроблении и зависимости»
[638].