Хабермас описал деятельность своих оппонентов как попытку нормализации немецкой истории, цель которой – стереть из памяти то, что Нольте назвал «прошлым, которое не хочет уходить». Хабермас заявил, что эти историки пытаются «снять нацию с крючка», утверждая, что нацизм был просто неприятным эпизодом в истории Германии, организованным немногочисленной криминальной кликой. В серии статей, направленных против попытки «лишить Освенцим исключительности», он писал об «обязательстве, лежащем на нас в Германии, – даже если никто его больше не чувствует – сохранять, без искажений и не только в интеллектуальной форме, живую память о страданиях тех, кто был уничтожен немецкими руками»
{678}. Призрак нового категорического императива, сформулированного Адорно, не покидал Хабермаса в момент написания этих статей.
В Historikerstreit его особенно раздражало возрождение того, что он полагал неприемлемым, – германского национализма. Национализм вообще вызывал у Хабермаса тошноту, но немецкий национализм был еще хуже. Одна проблема заключалась в том, что национальное государство, опирающееся на этническое единство, носит исключающий характер. Другая – в том, что узы солидарности между членами нации являются эмоциональными, сентиментальными и аффективными, и поэтому они закрыты для коммуникативного разума, необходимого, по мнению Хабермаса, для процветания публичной сферы (или гражданского общества), ограничивающей влияние государства. Национализм в этом случае выполняет важную функцию сглаживания действий того, что Хабермас именует системой, в частности действий государственного управления. Он дает гражданам ощущение принадлежности к единому политическому сообществу, вместо того чтобы снабдить их общественным пространством и интеллектуальными инструментами для критического сдерживания государственной власти. В технической терминологии Хабермаса этот додискурсивный национализм есть феномен, возникающий в жизненном мире, но он может быть колонизирован системой. Проще говоря, политические элиты всегда могут с готовностью манипулировать националистическими чувствами; Гитлер совершил именно это, и вполне понятно, что ощущение повторяющейся истории вызывало у Хабермаса тошнотворные ощущения.
Рост национализма в Германии нанес особенно сильный удар по идее коммуникативной рациональности, изложенной Хабермасом в его шедевре 1981 года «Теория коммуникативного действия», где участники спора учатся у самих себя и других ставить под вопрос предположения, обычно принимаемые ими как нечто должное. На закате одного из самых жестоких столетий в истории человечества и в ожидании прихода еще более худшего это звучало как приглашение в постоянно действующую версию Комиссии по установлению истины и примирению – наподобие тех, что существовали в Южной Африке. Однако этого, по-видимому, как раз и не случилось: в конце 1980-х Германия стремительно двигалась к воссоединению. Здесь в голосе Хабермаса опять звучат тревожные нотки: он опасался, что воссоединение – это просто вежливое слово, прикрывающее собой аннексию бывшего советского сателлита экономически намного более успешной западной республикой
{679}. Он боялся, что воссоединение происходит слишком быстро и что граждане Восточной Германии будут инкорпорированы западногерманской бюрократией, не получив возможности сказать хотя бы слово о том, в каком обществе они хотели бы жить. Он хотел по крайней мере надеяться, что в воссоединении бывшие граждане ГДР увидят не только экономические преимущества, но и что-то еще. То, как оно происходило, шло, по его мнению, на пользу западногерманским политическим элитам, но разрушало коммуникативную рациональность и диалоговый консенсус, которые он считал показателями зрелости политического сообщества. Иными словами, система опять угрожала жизненному миру.
В своих работах в 1980-х и в начале 1990-х годов Хабермас выражал беспокойство, что додискурсивный национализм угрожает именно тому, что ему так нравилось, – тому, как развивалась его страна после Второй мировой войны. Он даже немного гордился тем, что Федеративная Республика отвергла национализм в пользу так называемого «конституционного патриотизма». «Для нас в ФРГ, – писал он в 1990-м году в статье “Die Nachholende Revolution” (“Догоняющая революция”), – конституционный патриотизм среди прочего означает еще и гордость за то, что нам удалось искоренить фашизм, установить строй правового государства и укоренить его в довольно либеральной политической культуре»
{680}. Он надеялся, что конституционный патриотизм сможет занять место национализма.
Вы запросто можете подумать, что только академический ученый может найти вдохновение в конституционном патриотизме. Тем не менее можно понять желание Хабермаса, стремившегося отыскать замену растущему национализму. Неописуемые преступления, совершенные немецким государством с 1933 по 1945 год, по крайней мере дали его гражданам возможность, какой не имели другие европейцы: столкнуться с заблуждениями национализма лицом к лицу. Британцы же, отчасти благодаря триумфалистскому национальному нарративу, этому одному из самых токсичных трофеев победителей Второй мировой войны, нечасто размышляют о подводных камнях исключающего, расистского национализма, в лапах которого мы зачастую оказываемся. Все-таки в конституционном патриотизме Хабермаса есть что-то если не вдохновляющее, то по крайней мере заставляющее восхититься, особенно в тот момент, когда Европа становится все более и более мультикультурной. Если мультикультурным обществам суждено будет состояться, то преодоление национализма должно будет произойти с помощью некой демократической конституции, которая позволила бы различным этническим группам, религиям и культурам чувствовать себя как дома.
Хабермас также настаивал на том, что такая конституция должна отвечать этическому пониманию всех групп политического сообщества. Западноевропейские страны больше невозможно сохранить в целостности на основе представлений (традиционно христианских в своей основе) о благе большинства. Понятие конституционного патриотизма было задумано как бастион для борьбы с плохим национализмом, который Хабермас терпеть не мог, поскольку видел в нем импульсы, в свое время использованные Гитлером. Более того, конституционный патриотизм не может быть основан на исключении и на одном-единственном понимании блага: он есть нечто, разделяемое каждым членом политического сообщества, поскольку это выражение гордости свободными и честными действиями государства, подотчетного преуспевающей публичной сфере или гражданскому обществу. Такой, вероятно, была идея, вдохновлявшая Хабермаса. Хотя ясно, что она никак не вдохновляла расистов, напавших на гастарбайтеров в городах бывшей ГДР Росток и Хойерсверда, когда уже после воссоединения новая Германия столкнулась с растущей безработицей.
Скептицизм Хабермаса в отношении национализма стоял за его мечтой об объединении Европы – что в тот момент, когда новое тысячелетие вступило в свои десятые годы, а греческий долговой кризис угрожал разрушить еврозону и, следовательно, фундамент политической интеграции, выглядело утопией. В своей книге 2010 года «Европа: пошатнувшийся проект» он пишет, что «чудовищные массовые преступления XX века» лишили основания положение о невиновности наций, а значит, и об их международно-правовом иммунитете
{681}. В этом случае конституционный патриотизм – это просто станция на пути к великой цели замены карликовых национализмов на лучшую, более рациональную организацию, основанную на общемировом консенсусе.