Такие выдающиеся критики, как философы Ричард Рорти и Славой Жижек, утверждают, что обширная интеллектуальная паутина теории, сплетенная Хабермасом, неадекватна. По их мнению, публичная сфера как место сугубо рациональных и независимых дебатов никогда не существовала, а тщательно лелеемое им понятие коммуникативного действия вместе с созданной под него теорией – это утопическая профессорская мечта без всяких шансов на воплощение. Возможность беспрепятственной дискуссии как фундамента политической легитимности есть прекрасная иллюзия. Этой критике Хабермас – несвоевременный человек, утопический модернист, живущий в антиутопии постмодерна, и самый ангажированный из европейских публичных интеллектуалов – дал отпор в одном из своих интервью: «Если у меня что-то и осталось от утопии, так это идея о том, что демократия – и борьба общества за ее наилучшую форму – способна разрубить гордиев узел иначе не разрешимых проблем. Я не утверждаю, что на этом пути мы непременно добьемся успеха; мы даже не знаем, возможен ли этот успех вообще. Но именно потому, что мы этого не знаем, мы по-прежнему должны пытаться»
{686}.
Настойчивое желание Хабермаса разрубить этот гордиев узел имело одно неожиданное последствие. Спустя несколько лет после терактов 11 сентября он опубликовал работу «Осознание отсутствующего: вера и разум в постсекулярную эпоху», обозначившую экстраординарный разрыв с его прежней философией. Ранее он говорил о том, что «авторитет божественного постепенно замещается авторитетом достигнутого консенсуса»
{687}. Это обстоятельство, по его мнению, относилось к числу благотворных последствий Просвещения: возникновение светской морали и закат авторитета религии позволили нам перейти к самостоятельному употреблению разума и создать собственные самостоятельные представления о благе.
Тем не менее в первом десятилетии нового тысячелетия Хабермас пришел к переосмыслению роли религии в жизни общества. «Постметафизическое мышление, – писал он, – собственными силами не может справиться с пораженческим отношением к разуму, с которым мы сегодня сталкиваемся как в рамках постмодернистской радикализации “диалектики Просвещения”, так и в натурализме, основанном на наивной вере в науку»
{688}. Хуже того: либеральное государство, покоящееся на основе процедурной рациональности, не сможет, как он полагал, вдохновить собственных граждан на добродетельные (в противовес основанным на собственном интересе) действия. Ведь им утрачены «контроль над образами морального целого, сохраняемыми религией», а также способность сформулировать «коллективно обязывающие идеалы»
{689}. Его понятие конституционного патриотизма подразумевает наличие такого идеала, способного воодушевить различные группы мультикультурного общества, даже если каждая из них следует собственным представлениям о благе, – ясно, однако, что конституционный патриотизм вдохновляет скорее профессора, чем граждан. На сцене появляется религия, чтобы выполнить то, что очевидно не смогли совершить Просвещение и разум.
Задействовав религию, Хабермас не остановился на достигнутом. В 2004 году два пожилых немца, два бывших члена гитлерюгенда, встретились в Католической академии Баварии подискутировать на тему «Дополитические моральные основы либерального государства». Одним из них был сторонник левых взглядов профессор Хабермас, другим – кардинал Ратцингер, вскоре ставший Папой Римским Бенедиктом XVI. Хабермас говорил, что либеральное государство должно «бережно обходиться со всеми культурными источниками, на которых основываются осознание гражданами норм и сама солидарность между ними» – не в последнюю очередь потому, что эти источники являются важными союзниками в его собственной борьбе с отчуждающими силами современного мира. Ратцингер в столь же мягкой манере рассуждал о том, что «божественный свет разума» играет важную роль в контроле над «патологиями религии»
{690}.
Если почитать расшифровку их разговора, то невольно и безжалостно на ум приходит финал «Скотного двора» Оруэлла, когда «оставшиеся снаружи переводили взгляды от свиней к людям, от людей к свиньям, снова и снова всматривались они в лица тех и других, но уже было невозможно определить, кто есть кто». Наблюдая за ходом дебатов между Хабермасом и Ратцингером, иногда трудно сказать, кто из них кардинал, а кто – некогда защитник светского наследия Просвещения.
Хабермас зашел настолько далеко, что предположил наличие у религиозных понятий параллелей в секулярном разуме, благодаря которым Просвещение оказалось пропитано иудеохристианскими ценностями. Например, библейское представление о человеке, созданном по «образу и подобию Божьему», находит свое мирское выражение в принципе одинаковой ценности всех человеческих существ. Однако в этом переводе что-то теряется: «Когда грех был превращен в вину, а нарушение божественных заповедей стало преступлением против людских законов, что-то было утрачено». Создается впечатление, будто Хабермас думает, что в Просвещении осталась пустота, которую может заполнить только Бог, и что светское для своего процветания нуждается в том, от чего оно запрограммированно отреклось, то есть в религии. «Только те из современных обществ, – писал он, – что будут способны включить в светскую сферу основное содержание своих религиозных традиций, указывающих за пределы всего лишь человеческого, смогут спасти саму сущность человека»
{691}.
Но что это все могло означать? В 2007 году в Мюнхене Хабермас принял участие в диалоге с четырьмя учеными-иезуитами, и спустя некоторое время содержание этой беседы было опубликовано под заголовком «Осознание отсутствующего». Там он вспомнил о похоронах своего друга, который при жизни «не признавал никаких вероисповеданий» и тем не менее перед смертью попросил заказать поминальную службу в церкви Святого Петра в Цюрихе. Хабермас предположил, что его друг «почувствовал несуразность нерелигиозных похоронных практик и собственным выбором места публично объявил, что просвещенному веку модерна не удалось подыскать подходящей замены религиозному обряду, сопровождающему последний rite de passage
[27]». Эта история не слишком убедительна: многие атеисты и агностики оплакивали своих любимых на похоронах, проходивших не в священных местах, не чувствуя при этом никакой несуразности или неудачи, упомянутых Хабермасом в рассказе об уходе из жизни своего друга. Но все же он счел эту историю «парадоксальным событием, которое может кое-что нам поведать о светском разуме»
{692}.