Диккенс во второй и последний раз, после «Барнеби Раджа», совершил вылазку в область исторического романа, но это единственное его произведение, главное действие которого разворачивается не в Англии, а в Париже. Странно, но он почти не воспользовался своим близким знакомством с французской столицей. «Повесть о двух городах», выходившая еженедельными выпусками, как и «Тяжелые времена», пострадала от чересчур прямолинейного сюжета, где буйной фантазии Диккенса было негде развернуться, и от почти аскетичной экономии средств, сводящей к минимум миниморум декорации и второстепенных персонажей. Кстати, Диккенс мало что почерпнул из обильной справочной литературы о французской революции, предоставленной Карлейлем, ограничившись стилизованной картиной этого периода, которая разочарует любителей истории. Хотя роман начинается с безапелляционного осуждения «старого режима», Диккенс испытывает мало симпатии к революционному движению: ни слова о демократических идеалах, жажде свободы, веры в прогресс человечества. Карманьола в его представлении — нечто вроде средневекового танца смерти, когда улицы Парижа залиты кровью во время сентябрьской резни
[46]. Почитать некоторые пассажи, так подумаешь, будто взятие Бастилии свелось к заговору нескольких кабатчиков из Сент-Антуанского предместья, которые хотели отомстить жестокому аристократу…
В этой книге отразилось полное неприятие Диккенсом всякого насилия, его животный страх перед толпой. Но «Повесть о двух городах» не политический памфлет, и революционные события здесь служат только фоном для личной трагедии. Сходство между Чарлзом Дарнеем и Сидни Картоном, на котором замешена интрига, развивает тему раздвоения и двусмысленности, намеченную в самом начале романа: «Это было лучшее из всех времен, это было худшее из всех времен; это был век мудрости, это был век глупости; это была эпоха веры, это была эпоха безверия; это были годы света, это были годы мрака; это была весна надежд, это была зима отчаяния». Как Вардур и Олдерли в «Ледяной бездне», двое этих мужчин любят одну женщину. Дар-ней, сын аристократа, приговоренный к смерти Республикой, будет спасен Картоном, который, воспользовавшись их сходством, подменит его в тюрьме Лафоре и поднимется вместо него на эшафот.
Еше одна история несчастной любви и искупления через самопожертвование. Диккенс переносит на Картона собственные наваждения и с удивительной проницательностью выставляет в нем, как в зеркале, собственную личность. Картон, как и он, склонен к «маниакальной депрессии», хотя этого термина тогда еще не существовало. «Всё тот же прежний Сидни Картон… Что ни час, то новое настроение: сейчас был весел, а через минуту заскучал; только что шутил — и вдруг затуманился!» Неутомимый труженик, но непоследовательный в своих поступках, «этот даровитый человек, способный и на хорошие дела, и на добрые чувства, но неспособный управлять ими как следует, неспособный ни устроить свою жизнь, ни устроить свое собственное счастье, — он живо чувствовал свое унижение, но не оказывал ему никакого противодействия и знал, что порок погубит его неминуемо».
Конечно, Картон — вымышленный персонаж, но эти строки можно читать как безжалостный автопортрет. Едва закончилась битва за развод, как Диккенс, находясь, по всей вероятности, в состоянии такого психического опустошения, какого он до сих пор еще не испытывал, жадно принялся исповедоваться, сбросил с себя маску уверенности, которую прежде носил, и обнажил и свое чувство вины, и свои мечты о невозможном искуплении.
Однако он в очередной раз выдержит испытание благодаря своим романам, публичным чтениям и, конечно же, благодаря Эллен Тернан.
Были ли они любовниками? Этот вопрос рано или поздно встает перед всеми, кто интересуется жизнью Диккенса. Некоторые биографы испытывали соблазн остановиться на версии «платонической любви», своего рода любовного мазохизма, которому Диккенс в прошлом предавался с Марией Биднелл: в Донкастере он получил от ворот поворот, и после встречи с Эллен в его романах стали бушевать неистовые, разрушительные и неудовлетворенные страсти — как у Сидни Картона, у Пипа в «Больших надеждах», у Брэдли Хедстона в «Нашем общем друге». Да, это так… но многие другие доказательства перевешивают чашу весов в противоположную сторону. Моральные принципы Диккенса запрещали ему всякую связь с Эллен до разрыва, и его реакция на эпизод с браслетом ясно это показывает. Но после разрыва всё стало иначе: пусть официальный развод был немыслим, явный и бесповоротный разрыв, который он организовал, освобождал его в собственных глазах ото всех обязательств.
Начиная с 1858 года за ним больше не замечено никаких заигрываний, мимолетных увлечений, расцвечивавших собой его жизнь в супружестве, и даже проказы с Коллинзом стали редки. Он словно обрел равновесие чувств и, зная о его отвращении к фарисейству и его чувственности, всё наводит на мысль о том, что это равновесие было основано на физической связи, пусть даже время от времени. С 1859 года Эллен вместе с матерью сопровождала его во время многочисленных поездок, в частности во Францию, и даже жила в Гэдсхилле — с благословения Джорджины, которая звала ее «дорогая Эллен». В Лондоне Диккенс регулярно навещал ее в доме, который сам же для нее и снял. Чтобы не разлучаться с ней, он откажется от поездки по Австралии и до последнего момента будет колебаться, прежде чем вновь отправится в Америку. Нужно быть каким-то особенно упорным мазохистом, чтобы неженатый мужчина в расцвете сил 11 лет держал при себе хорошенькую молодую женщину, в которую был страстно влюблен, и так никогда и не добился бы своей цели…
Позже Эллен Тернан скажет, что ей «претила самая мысль о близости между ними»: эти запоздалые, двусмысленные угрызения совести всё же наводят на мысль о том, что «близость» была, пусть даже девушка просто вынужденно ее терпела. Получается, что физическая страсть Диккенса к Эллен не была взаимной, и это в порядке вещей, учитывая разницу в возрасте. Но весьма вероятно, что Диккенс своим упорством, силой убеждения, выдающейся индивидуальностью в какой-то момент сумел превозмочь ее сдержанность и что их связь, какой бы сложной и хрупкой она ни была, всё же была «настоящей».
Во всяком случае, Диккенс понемногу полностью перестроил свою жизнь: самоисследование, проведенное в «Повести о двух городах», помогло ему избавиться от напряжения прошлого года. В Гэдсхилле по-прежнему было полно гостей, хотя их средний возраст и понизился. Не такие косные, как его старые друзья, Уилки Коллинз, его брат Чарлз, молодой журналист Эдмунд Йейтс не участвовали в деле о разводе и без всякой задней мысли наслаждались всегда очаровательным гостеприимством своего «неподражаемого» хозяина.
Атмосферу, в которую попадали гости дома, лучше всех передал Эдмунд Йейтс: «Жизнь гостей Гэдсхилла — я сам свидетель — была просто восхитительной. В девять часов мы завтракали, выкуривали сигару, просматривали газету и до часу, до ленча, бродили по саду (его заросли прорезала проезжая дорога, под которой Диккенс прорыл туннель). Всё утро Диккенс работал в кабинете… или в шале (швейцарском домике, подаренном ему его протеже, актером Фехтером)… После ленча (очень сытного, хотя сам хозяин ограничивался бутербродом с сыром и стаканом эля) гости собирались в зале, увешанном превосходной коллекцией гравюр Хогарта — теперь они принадлежат мне, — и обсуждали дальнейшие планы. Некоторые устраивали пешие прогулки, другие ездили, третьи бродили по окрестностям… Я, конечно, выбирал прогулку с Диккенсом; мы отправлялись в путь, взяв тех из гостей, кто отваживался на это испытание. Таких было немного, и они обычно не присоединялись к нам во второй раз, поскольку мы редко проходили меньше двенадцати миль, и при этом быстрым шагом…»
[47]