Хотя развод изменил состав его дружеских компаний, они всё еще были достаточно многочисленны и разнообразны, чтобы избавить Диккенса от тоски одиночества. Во всех его последующих романах чувствуется благотворное влияние Гэдсхилла: он наконец-то нашел место, где было хорошо писать, удовлетворяя свою потребность в порядке и привычных ориентирах и находясь при этом под защитой от лондонского рассеяния. Символическим образом он сжег в углу сада все письма и все ненужные бумаги, доставленные из Тависток-хауса.
Но Гэдсхилл никогда не станет его «башней из слоновой кости» или тем, чем стал Круассе
[48] для Флобера: слишком много соблазнов манили его в большой мир. Взять хотя бы «Круглый год», которым он по-прежнему занимался со всей ответственностью. Диккенс ловко сумел поддержать интерес к этому журналу, опубликовав в одном выпуске последнюю главу «Повести о двух городах» и первую главу «Женщины в белом» Уилки Коллинза. Начиная с этого времени его «Рождественские повести», выдержанные в более приподнятом ключе, чем прежние повести, назначали читателям ежегодную встречу; статьи, которые он писал каждую неделю для рубрики «Путешественник не по торговым делам», хотя и были посвящены социальным вопросам, приняли более задушевный, зачастую автобиографический характер, отражая его насущную потребность в искренности.
Впрочем, в реальной жизни Диккенс не был полностью откровенен: так, он не высказал вслух своего неодобрения по поводу брака своей дочери Кэти с Чарлзом Коллинзом. Он даже зафрахтовал специальный поезд, чтобы доставить лондонских гостей в Гэдсхилл, где праздновали свадьбу в июне 1860 года. Однако он считал этого молодого человека недостойным своей дочери (и, похоже, был прав, поскольку непостоянный, нерешительный, болезненный Коллинз сделает жену своей сиделкой) и догадывался, что этот брак без любви — просто отчаянная попытка Кэти заявить о своей независимости. Когда гости ушли, Мэйми нашла отца в опустевшей комнате своей сестры, простертым на подвенечном платье. «Если бы не я, Кэти не ушла бы из дома», — простонал он, рыдая, поскольку инстинктивно почувствовал более чем вероятную связь между этим побегом и событиями 1858 года.
Судьба не предоставила ему передышки, чтобы прийти в себя: десять дней спустя он узнал о смерти своего брата Альфреда, которому было 38 лет. Честный труженик Альфред худо или бедно делал карьеру инженера, тогда как два других брата — Фредерик (веселый товарищ по развлечениям в Фернивалс-Инн) и Огастус — в какой-то мере копировали поведение их отца Джона, в большей степени рассчитывая на щедрость Неподражаемого, чтобы выпутаться из передряг. Когда Диккенс сообщил новость матери, старуха, ослабшая умом, никак на нее не отреагировала.
«Моя матушка, оставшаяся на моих руках после смерти отца (никто никогда ничего не оставлял мне, кроме родственников), не вполне воспринимает окружающее по причине старческого маразма; она не в силах понять, что произошло, но с большим удовольствием ходит в трауре наподобие некоего Гамлета в юбке, так что всё это приобретает характер какого-то мрачного абсурда, в чем я главным образом и черпаю облегчение».
Вид больного отца в свое время пробудил в Диккенсе нежность… К его матери это не относится, и это еще мягко сказано! Странный намек на театр указывает на капризный характер Элизабет, как будто, даже впав в старческое слабоумие, она упорно играла бессвязную и гротескную роль, имевшую для ее сына, по его же словам, столь тягостные последствия. Во всяком случае, эти мрачные семейные события в очередной раз заставили Диккенса погрузиться в прошлое и, наверное, подготовили почву для новой автобиографической книги, идея которой пришла к нему как раз в августе 1860 года — «она так прекрасна, нова и причудлива», как он писал Форстеру, что сначала он приберег ее для длинного романа «диккенсовского» формата из двадцати ежемесячных выпусков.
Непредвиденные сложности, возникшие с журналом «Круглый год», заставят его пересмотреть эти планы. После «Женщины в белом» требовалось что-то еще, и Диккенсу, после бесплодных уговоров Джорджа Элиота, пришлось довольствоваться посредственным романом «Однодневная прогулка» Чарлза Ливера, который не особенно нравился публике. Встревоженный падением продаж, Диккенс решил поместить свой новый роман в журнале, еженедельными выпусками, начиная с декабря 1860 года. В необычных обстоятельствах родился особенный роман: «Большие надежды» стоят особняком в творчестве писателя. Он отличается и от длинных романов по своему формату и относительной краткости, и от других книг, впервые вышедших в еженедельном журнале, избегнув их чрезмерной сухости. В 1950-х годах жюри, составленное из французских писателей, признало его лучшим иностранным романом XIX века, поставив перед «Войной и миром» и «Преступлением и наказанием»; его и сегодня еще часто называют лучшим произведением Диккенса. Показательный момент: даже неблагосклонные к Диккенсу критики признают выдающиеся достоинства этого романа, точно так же, как люди, которым не нравятся ни «Воспитание чувств», ни «Саламбо», ни «Бювар и Пекюше», выделяют «Госпожу Бовари»
[49]. В общем, «классичность» и совершенство формы «Больших надежд» если и не вызывают всеобщий восторг, по меньшей мере внушают уважение.
Первая же сцена своей силой напоминания, в которой поэтика детских представлений сочетается с почти готическими эффектами, поднимает планку очень высоко: она происходит на кладбище, очень похожем на Кулинг (Диккенс часто гулял там как в чатемский период, сопровождая отца, так и когда поселился в Гэдсхилле). Действующие лица — мальчик Пип и каторжник Мэгвич, сбежавший с верфей в устье реки Медуэй, которые произвели сильное впечатление на автора в пору его юности. Эти воспоминания, знакомая обстановка, а также рассказ от первого лица сразу же придают повествованию автобиографическую направленность, которую Диккенс сам же и подчеркивает: прежде чем приняться за работу, он, во избежание многословия, перечитал «Дэвида Копперфилда», который растрогал его «до такой степени, что вы не поверите», как он писал Форстеру.
Но если Дэвид — мальчик из хорошей семьи, впавшей в нищету, Пип — бедный маленький крестьянин, по воле случая возвысившийся до положения джентльмена. Вскоре после эпизода на кладбище старая чудиха мисс Хэвишем приглашает его составить компанию ее хорошенькой воспитаннице Эстелле, и когда нотариус пожилой дамы сообщает Пипу, что тот теперь может рассчитывать на покровителя и питать «большие надежды», мальчик ни на секунду не сомневается, что этот покровитель и есть мисс Хэвишем.
Вот тут-то и вступает «прекрасная и новая идея»: читатель понемногу догадывается, даже прежде самого героя, что Пип обязан своим счастьем не мисс Хэвишем, а каторжнику Мэгвичу. В то время как восхождение Копперфилда по социальной лестнице казалось естественным, порожденным исключительно заслугами самого героя (не без доли самодовольства со стороны автора), «счастье» Пипа основано на недоразумении, хуже того — позорной тайне и приводит к тяжелому чувству вины. Пип отрекается от своей скромной среды и не дрогнув принимает социальный эгоизм высших классов: в присутствии своих богатых и хорошо воспитанных друзей ему стыдно от неуклюжести доброго Джо Гарджери, мужа его старшей сестры. Узнав, наконец, правду, он сознает, как бессовестно себя вел. Если «Копперфилд» в каком-го смысле утверждал викторианскую иллюзию социальной иерархии, основанной на личных заслугах, «Большие надежды» не оставили от нее камня на камне. Гораздо более беспристрастный в этом отношении новый роман стал сгустком размышлений Диккенса на протяжении всех 1850-х годов.