Когда осенью 1865 года Диккенс поставил в рукописи слово «Конец», он сделал это в последний раз, — по крайней мере в том, что касается романов. Чудом спасшись во время ужасной катастрофы, он получил отсрочку на пять лет. Ибо между крушением в Стейплхерсте и днем его смерти пройдет ровно пять лет — еще одно совпадение?
ОТСРОЧКА
Жизнь героя рождественского рассказа 1866 года не удалась. Он внезапно уходит из своей унылой конторы в Сити, садится на поезд и выходит неизвестно где, в том месте, где пересекаются многочисленные железнодорожные пути: «Так-так. Станция Мёгби, станция Мёгби. Куда теперь? <…> Не будем торопиться: возможно, одна из этих дорог приглянется мне больше, чем другая».
Для Диккенса катастрофа в Стейплхёрсте стала последней пересадкой, последним бесплатным предупреждением. Если бы, как его герой, он не спеша изучил различные пути, которые еще были ему открыты, если бы прислушался к увещеваниям своих врачей и советам друзей, удалившись в Гэдсхилл и отказавшись от публичных чтений, если бы он занял выжидательную позицию, а не ринулся сломя голову вперед, если бы выбрал жизнь, а не смерть, мы бы, наверное, могли сегодня читать еще один или два его романа.
Но он ничего из этого не сделал. Даже не вышел из поезда и помчался дальше на разогнавшемся паровозе.
В последние годы жизни его публичные заявления свидетельствуют о большой усталости и фатализме нового рода: ему казалось, что всё общество «живет по принципу попустительства». Это не было резким политическим поворотом. До самой своей смерти Диккенс будет любить простой народ. В 1869 году он еще говорил: «Моя вера в людей, которые правят, говоря в общем, ничтожна. Моя вера в людей, которыми правят, говоря в общем, беспредельна». Но складывается такое впечатление, что он уже не знает, где найти этот народ: достигнув власти, буржуазия оказалась неспособна провести реформы и примкнула к аристократии в ее ненависти, разражаясь гневом уже не по столь благородным причинам, как ранее.
В конце 1865 года жестокое подавление негритянского восстания на Ямайке губернатором Эдвардом Эйром всколыхнуло английское общество. В противовес либералам Диккенс присоединился к многочисленным общественным деятелям из числа консерваторов, поддержавшим действия Эйра: не может быть и речи о том, чтобы терзаться из-за «готтентотов, как будто они то же самое, что одетые в чистые рубашки жители Кэмбервелла», писал он с мрачным юмором. Презрительное отношение к цветному населению для него не ново: оно уже прослеживалось в деле Франклина по поводу эскимосов, а в «Холодном доме» высмеивается миссис Джеллиби, посвятившая себя миссионерской деятельности в пользу туземцев из племени Бориобула-Гха, в то время как ее родные дети, предоставленные самим себе, каждый день рисковали свалиться с лестницы и сломать себе шею. Однако можно предположить, что в 1840—1850-е годы Диккенс не одобрил бы безоговорочно убийство четырехсот человек…
Теперь же он ополчился на уличных музыкантов, играющих под его окнами, мешая ему работать. Эта борьба выглядит более анекдотично, но она не менее показательна. В ней выразилась его навязчивая любовь к порядку — и дома, и на улице, — в которой он, кстати, сам признался, заявив: «[Мой порядок] настолько замечателен, что это почти бес-порядок». Но в 1860-е годы, когда он, например, подал в суд на одну молодую женщину, которая непристойно ругалась на улице, этот «бес-порядок» принял почти болезненный характер: Диккенс замкнулся в своем мирке, став грозным мизантропом, — просто удивительно для героя Стейплхерста. Само его существование как будто превратилось в неутолимый зуд, который можно было облегчить лишь проклятиями или лихорадочной деятельностью.
Надо сказать, что злословие по поводу его отношений с Эллен Тернан продолжало причинять много боли его близким, в особенности Кэти, несчастливой в замужестве, и Мэйми, всё более тяготившейся своей ролью «старой девы». «Две эти молодые особы во всю прыть катятся по наклонной плоскости, — отмечал один знакомый. — Приличное общество начинает их чураться».
И при таких обстоятельствах Диккенс очертя голову ринулся в новую серию публичных чтений, нарушив предписания своего врача Фрэнка Берда, который обнаружил у него «слабость сердечной мышцы». Но Диккенс всегда находил уловки, чтобы смести препятствия со своего пути и, возможно, «договориться» с самим собой: он обратился к другому врачу и истолковал поставленный им диагноз — перекликавшийся с бердовским, но не столь тревожный — как «зеленый свет».
Гастроли оказались такими же триумфальными и прибыльными, как и предыдущие. Диккенс еще больше усовершенствовал свою технику, умудряясь «оживить» более двадцати разных персонажей за один вечер. Один зритель утверждал, что сразу же узнал «неприятный хриплый голос» Феджина; другой, слушая сцену кораблекрушения из «Копперфилда», отчетливо увидел «свет фонарей в хижине рыбака… Под конец мы все, едва переводя дух, наблюдали с берега, и (это самое отчетливое мое воспоминание) на сцену словно обрушилась огромная волна».
Лето, проведенное Диккенсом в Гэдсхилле, было лишь затишьем между бурями: гастроли еще не закончились, а он уже думал о следующих. Пока же он наслаждался коротким отдыхом в своем поместье, своим знаменитым швейцарским шале и намеревался увеличить оранжерею. На фотографии того времени он стоит на крыльце с друзьями, элегантно одетый, в небольшой круглой шляпе на голове и со своей любимой белой геранью в петлице: безупречный сельский джентльмен, курящий сигару, небрежно опершись о колонну. На другом снимке — любящий и любимый отец, сидящий верхом на стуле (мужественная и непринужденная поза, которую он любил… однако спинка стула, возможно, служит ему символической опорой) и читающий двум своим дочерям. Кэти стоит позади, ласково положив свою руку на его плечо; Мэйми сидит рядом, оставив вышивание, чтобы послушать. Но в эти идиллические картинки не слишком-то верится. Они скрывают за собой сильнейшее напряжение, глубочайшую усталость. А вот рассказ Диккенса о смерти своей любимой собаки Султана гораздо вернее передает меланхолическую атмосферу, царившую в Гэдсхилле.
Султан обожал своего хозяина, но ненавидел всех остальных — и животных, и людей. «Мы с ним прекрасно понимали друг друга», — отмечал Диккенс… Однажды собака вышла за рамки дозволенного, укусив сестренку служанки, пришлось ее убить. В сопровождении шести вооруженных людей, кативших тачку, Диккенс отвел ее на луг позади дома. Кровожадный пес весело бежал, предвкушая «смерть какого-то незнакомца», но затем задумчиво оглядел оружие и тачку. «Ему бросили камень, чтобы он… повернул голову, и тотчас упал, сраженный пулей в сердце».
Став чтецом-«профессионалом», Диккенс поручил организацию своих гастролей агентству, которое предоставило ему нового импресарио — Джорджа Долби, достойного преемника покойного Артура Смита. С января по май 1867 года они вместе колесили по Англии и Ирландии. Но после первых же выступлений Диккенс был опустошен: он чувствовал «боль во всём теле». А частые кровотечения указывали на проблемы с сосудами. И тем не менее через два месяца после последнего из этих изнуряющих чтений (Диккенс сам с облегчением подчеркнул слово «последнего» в своем дневнике) Долби отправился в Нью-Йорк — готовить американское турне. Бостонский издатель Диккенса Джеймс Филдс уже больше года приставал к нему с этим проектом, а Диккенс повышал цену; теперь, ради второго путешествия через Атлантику, ему перебросили настоящий золотой мост: десять тысяч фунтов.