Вместо того чтобы заставить его передумать, проблемы со здоровьем, должно быть, побудили его сделать этот опасный выбор: наверное, он хотел заработать сразу много денег, пока еще был в состоянии это сделать. Он попался в ловушку легких заработков, копя деньги не для самого себя, а для наследников: по некоторым оценкам, его состояние за пять лет выросло вдвое. Озабоченный судьбой Джорджины, Мэйми и, конечно же, Эллен Тернан, по-прежнему считая себя обязанным предоставить средства существования своей жене, он мчался наперегонки с жизнью (или со смертью) и в результате в 1869 году составил щедрое завещание.
Отношение Диккенса к Америке не слишком изменилось с 1842 года. Положение об авторских правах застряло у него, как кость в горле, подтверждает Фрэнсис Троллоп. Будучи противником рабства, он не поддержал Север во время Гражданской войны с Югом, обвиняя северян в том, что они, под предлогом гуманизма, хотят прибрать к рукам торговлю хлопком. Но главным недостатком янки, на его взгляд, как и раньше, было пуританство: именно по этой причине безумной надежде Диккенса на то, что Эллен Тернан сможет приехать к нему на каком-либо этапе его турне, не суждено было сбыться. Едва сойдя на землю в Бостоне, он понял, что ее приезд стал бы катастрофой. «Вся Новая Англия примитивна и проникнута пуританским духом. Со всех сторон ее окружает море человеческой грязи и мерзости», — возмущался он в письме Джорджине от 4 января 1868 года. С тоской в душе он отправил в Лондон телеграмму: «Прибыл цел и невредим», что означало, согласно уговору, — «Эллен приезжать не надо».
Но Диккенс уже не рубил сплеча, как во время своей первой поездки, когда его прямота вызвала такую бурную реакцию. Теперь он «оказывал услуги», а потому был обязан вести себя сдержанно. Кстати, то, что его встречал Лонгфелло, а также беспрецедентный успех чтений в Бостоне и Нью-Йорке — очереди растягивались на несколько сотен метров, и публика оказывала радушный прием — временно улучшило его настроение. Сборы оказались неожиданно высокими, а расходы — меньше предусмотренных.
Однако через несколько дней после Рождества 1867 года силы его покинули; простуда приковала его к постели, и общее состояние слабости внушало беспокойство. Врачу, который, как и следовало ожидать, посоветовал ему прервать публичные чтения, Диккенс ответил: «Пока могу, я должен продолжать». И он продолжал: Нью-Йорк, Филадельфия, снова Нью-Йорк, снова Филадельфия, потом Балтимор — и согласился только, поскольку сборы и так уже были фантастическими, отменить несколько выступлений на Западе. Чикагская пресса коварно обвинила его в том, что он хочет таким образом избежать встречи с последней женой своего брата Огастуса, умершего в 1866 году, хотя Чарлз каждый год отправлял ей денежный перевод, при этом поддерживая материально и «настоящую» вдову, оставшуюся в Англии…
В Вашингтоне Диккенс ужинал в Белом доме с его тогдашним хозяином Эндрю Джонсоном, однако до самого конца путешествия ему не давал покоя другой президент, которого уже не было в живых. Во время ужина один из гостей рассказал ему о вещем сне, привидевшемся Линкольну за несколько дней до убийства. «Мистер Диккенс откинулся на спинку стула, слушая его, — вспоминал один из присутствовавших. — Мне кажется, несколько раз ему на глаза наворачивались слезы; порой он восклицал: «Боже правый!». В последующие месяцы Диккенс беспрестанно намекал на сон, в котором Линкольн столкнулся нос к носу с собственным катафалком, но это «опосредованное предчувствие» не заставило его образумиться. Он читал и снова читал, пока не оставался без сил. Однажды вечером друг, зашедший его проведать, увидел, что Диккенс весь в горчичниках: у него пропал голос. Однако два часа спустя голос чудесным образом вернулся, и он бодро вышел к публике.
С этого момента вторая поездка за океан превратилась в «убийственную Одиссею». Когда писатель вернулся в Англию в апреле 1868 года, его проблемы с кровообращением были видны невооруженным глазом: его руки почернели, лицо то багровело, то бледнело. Незадолго до отъезда Филдс предложил воздвигнуть ему статую, настолько героически он себя вел, на что Диккенс просто ответил: «Нет, прошу вас, лучше сломайте ту, что есть…»
«ПОКА ЕЩЕ СВЕТЛО…»
По пути назад Диккенс в очередной раз чудесным образом восстановился, что было ему свойственно, хотя он, верно, немного прихвастнул, заявив: «Мой врач так и упал, впервые увидев меня после возвращения. <…> «Бог ты мой! — воскликнул он, отступив назад. — На семь лет помолодели!». Перед тем как уехать в Кент, он провел несколько дней в лондонском пригороде Пекхеме, где с некоторого времени снимал — под выдуманным именем в стиле Пиквика: «мистер Трингем» — домик поблизости от жилища Тернан. Чуть позже дома вдоль дороги, ведущей от Грейвсенда в Гэдс-хилл, украсились плакатами: «Добро пожаловать домой!»
Диккенсу недолго довелось наслаждаться деревенским покоем. Уиллс неловко упал с лошади, и ему пришлось взять на себя бразды правления журналом «Круглый год» и поселиться в Лондоне, возвращаясь в Гэдсхилл только по выходным. В сентябре 1868 года на Паддингтонском вокзале состоялась душераздирающая сцена: отъезд Плорна, отправлявшегося в Австралию к своему брату Альфреду. И ведь ничто не заставляло Диккенса разлучаться со своим последышем — ничто, кроме собственного убеждения в том, что мальчики, в особенности склонные к дилетантству, как Плорн, должны проявить себя в большом мире… Почти безумная печаль Диккенса в момент расставания (возможно, он предчувствовал, что это навсегда) показывает, что он уже не слишком-то верил в этот воспитательный принцип. «Никогда я не видел человека, настолько пораженного горем», — вспоминает его сын Генри.
Надо сказать, что суровое воспитание не приносило ожидаемых результатов: старший сын Чарли уже разорился, Сидни погряз в долгах, как его дед и дядья, и ни Альфред, ни Плорн ничего не добьются в Австралии. Только Генри, став чиновником, избегнет семейного проклятия. «Зачем я только стал отцом?! — воскликнул Диккенс по другому случаю. — Зачем только мой отец стал отцом?!» Несколько месяцев спустя в завещании, которое приводит Форстер
[52], он отречется от своих принципов, завещав в конечном счете каждому из своих сыновей кругленькую сумму. Сознавая, что его система воспитания потерпела крах, он, возможно, предпринял последнюю попытку уплатить по счетам…
В октябре он узнал о смерти своего брата Фредерика — веселый спутник времен Фернивалс-Инн и Даути-стрит, любитель готовить пунш, Фредерик так и сгорел от спиртного… «Он загубил свою жизнь, — писал Диккенс, — но боже упаси судить его строго, как и любой другой проступок в этом мире, если только он не был совершен намеренно и хладнокровно». Чарлз был вторым ребенком из восьми; теперь остались только он и его сестра Летиция. Однако на похороны он не пошел: началась его «прощальная гастроль» (ни больше ни меньше как сто чтений по всей Англии, Шотландии и даже в Ирландии), и на сей раз в программе была дополнительная «изюминка»: искусство саморазрушения…
Всё началось в 1863 году в Гэдсхилле: заслышав в саду два незнакомых голоса, мужской и женский, Чарли заглянул туда и увидел, как отец разыгрывает сцену убийства Нэнси Сайксом из «Оливера Твиста». После пяти лет колебаний Диккенс устроил «прогон» этой сцены в присутствии сотни своих знакомых. «Когда можно добиться подобного эффекта, надо это делать», — заявила одна гостья, профессиональная актриса. «Слава богу, публика наконец-то получит сенсацию, которой ждет уже 50 лет». Именно к этому и стремился Диккенс, желавший оставить воспоминание о «чем-то очень страстном, драматичном, осуществленном весьма просто». Начиная с января 1869 года эта ужасная сцена, заставлявшая зрителей вскрикивать от ужаса и отбиравшая у исполнителя все силы, станет гвоздем представления.