«Если я останусь в Канаде, у меня будет достаточно большая зарплата и немало свободного времени. Мне удастся кое-что откладывать, и я надеюсь, что смогу вернуть часть средств, которые вы с такой щедростью вкладывали в меня в течение двадцати семи лет. Что касается прочих ваших вложений, которые трудно выразить в цифрах, я смогу возместить их тем, что буду жить счастливой и полезной жизнью, поддерживая с вами связь и стараясь видеть вас так часто, как это будет возможно».
Теперь же, спустя неделю, все изменилось. Я был не в Канаде, уже не собирался посвятить свою жизнь Канадским ВВС и не думал о возвращении в Англию. Я вновь написал родителям – со страхом, чувством вины, но решительно – и сообщил о своем намерении. Я представлял, что они разгневаются и станут упрекать меня за мое решение: как я мог столь грубо (и, скорее всего, намеренно) предать их? Повернуться к ним спиной! И не только к ним, но и ко всей семье, к друзьям, Англии!
Их письмо светилось благородством; о том, что им также было грустно расставаться, моя мать писала словами, которые до сих пор, по истечении пятидесяти лет, рвут мне душу. Такие слова из ее уст можно было услышать только при крайних обстоятельствах – она редко говорила о своих чувствах:
13 августа 1960 года
Мой милый Оливер! Огромное спасибо тебе за письма и открытки. Я прочитала их все – гордясь твоим литературным дарованием, радуясь, что тебе так нравится поездка, и печалясь при мысли о том, как долго тебя с нами нет и не будет. Когда ты родился, все поздравляли нас и радовались, что у нас так много чудесных сыновей. Где вы теперь? Я чувствую себя одинокой и лишенной тепла. Призраки обитают в нашем доме. Я хожу по пустым комнатам, и чувство утраты овладевает всем моим существом.
Мой отец писал несколько иным тоном: «Мы вполне примирились с тем, что наш дом в Мейпсбери опустел». Но затем, в постскриптуме, он добавил:
Когда я говорю, что мы примирились с нашим пустым домом, то, конечно же, это полуправда. Едва ли стоит говорить, как нам тебя не хватает все это время. Не хватает твоего постоянно радостного настроения, твоих яростных атак на холодильник и кладовую, твоей игры на фортепиано, твоих занятий штангой, ваших с «нортоном» неожиданных появлений среди ночи. И эти, и прочие воспоминания навсегда останутся с нами. Когда мы смотрим на пустой дом, у нас сжимается сердце и мы чувствуем, что потеряли. И все-таки мы понимаем, что ты сам должен выбирать свой путь в этом мире и именно за тобой остается главное решение.
Отец писал о «пустом доме», а мать спрашивала «Где вы теперь?» и писала, что в доме обитают только «призраки».
Но в доме жили не только призраки, там был кое-кто вполне реальный, например, мой брат Майкл.
Майкл был «странным» сыном с самого раннего детства. Он всегда отличался от нас: ему было трудно общаться с людьми, у него не было друзей, и жил он в своем собственном мире.
Любимым увлечением нашего старшего брата Марка, с самого раннего детства, были языки, и к шестнадцати годам он говорил на полудюжине из них. Дэвид жил в мире музыки и мог бы стать профессиональным музыкантом. Я же более всего любил науку. Но никто из нас ничего не знал о том особом, внутреннем, мире, в котором жил Майкл. И вместе с тем он был очень умен и начитан; читал он постоянно, имел отличную память и, похоже, именно в книгах, а не в реальной жизни находил сведения о том, как устроен мир. Старшая сестра нашей матери, тетушка Энни, которая сорок лет возглавляла школу в Иерусалиме, считала Майкла настолько необычным мальчиком, что оставила ему всю свою библиотеку, хотя последний раз видела его в 1939 году, когда ему было только одиннадцать.
Нас с Майклом в начале войны эвакуировали, и восемнадцать месяцев мы провели в Брэдфилде, в жуткой закрытой школе, директор которой, явный садист, получал удовольствие от того, что лупил по задницам маленьких мальчиков, находившихся полностью в его власти
[8] (именно там Майкл выучил наизусть диккенсовских «Николаса Никльби» и «Дэвида Копперфильда», хотя ни тогда, ни потом он открыто не сравнивал нашу школу со школой Дотбойз-Холл, а нашего директора – с мистером Криклем).
В 1941 году Майкл, которому тогда исполнилось четырнадцать, отправился в другую закрытую школу, Колледж Клифтон, где над ним безжалостно издевались. В «Дяде Вольфраме» я написал, как у Майкла сформировался его первый психоз.
Моя тетушка Лен, которая тогда гостила у нас в доме, проследила за Майклом, когда тот, наполовину голый, вышел из ванной.
– Посмотрите на его спину, – сказала она моим родителям. – Она вся в рубцах и синяках. Если такое происходит с его телом, что происходит с головой?
Родители были страшно удивлены; они сказали, что ничего такого не замечали и думали, что Майклу в школе хорошо – никаких проблем и все «отлично».
Вскоре после этого, когда ему исполнилось пятнадцать, Майкл и стал жертвой психоза. Он понял, что вокруг него начал сжиматься таинственный, враждебный мир. Теперь он верил, что является «избранником бога-бичевателя», а также объектом воздействия со стороны «садистического Провидения». В это же время у него начали появляться мессианские фантазии и иллюзии – его терзают и наказывают только потому, что он – Мессия, тот, которого так долго ждали. Переходящий от состояния восторженного счастья к крайней степени страдания, мечущийся между фантазией и реальностью, чувствуя, что сходит с ума (или что уже сошел), Майкл больше не мог ни спать, ни отдыхать. В крайнем возбуждении он бродил взад и вперед по дому, топал ногами, останавливался, вперив во что-нибудь взгляд, галлюцинировал, кричал…
Я боялся его, боялся за него, боялся того кошмара, который для Майкла стал действительностью. Что станет с ним и не случится ли что-нибудь подобное и со мной? Именно в это время я устроил у нас в доме свою лабораторию, заткнув таким образом уши и закрыв глаза на безумие Майкла. Не то чтобы я был к нему равнодушен, нет, я ему страстно сочувствовал, понимал, через что ему приходится проходить. Но я держал дистанцию, и я создал собственный мир, где царит наука, чтобы не поддаться искушению хаоса и безумия.
Все это оказало на моих родителей разрушительное воздействие. Они были встревожены, им было жаль Майкла, они испытывали ужас и, главное, недоумение. Для того, что произошло, у них было слово – «шизофрения». Но почему именно Майкл стал ее жертвой и в столь раннем возрасте? Неужели это из-за побоев, жертвой которых он стал в Клифтоне? Или проблема была в генах? Майкл никогда не был обычным ребенком: неуклюжий, вечно обеспокоенный, явный «шизоид» – задолго до своего психоза. Или – об этом родители не могли говорить без боли – это результат того, как они с ним обращались? Но, что бы это ни было – природа или воспитание, экология или питание, – медицина вполне могла им помочь. Когда Майклу исполнилось шестнадцать, его положили в психиатрическую клинику и подвергли двенадцати сеансам шоковой инсулиновой терапии, которая опустила уровень сахара в его крови так низко, что он отключился, и сознание к нему вернулось только тогда, когда ему начали капать глюкозу. В 1944 году подобные методы были передовым фронтом борьбы с шизофренией; вторым эшелоном, в случае необходимости, шли электрошоковое воздействие и лоботомия. Транквилизаторы были открыты только через восемь лет.