Где-то около одиннадцати вечера раздался стук в дверь. Я сказал: «Войдите!», поскольку дверь была не заперта. Молодой человек просунул голову в комнату и, увидев меня, воскликнул:
– Простите, я ошибся!
– Нельзя быть ни в чем уверенным, – сказал я, с трудом осознавая, что это говорю я. – Почему бы вам не войти?
Мгновение нерешительность владела им, потом он вошел и запер за собой дверь. Так я был посвящен в жизнь ИМКА – постоянное открывание и закрывание дверей. Некоторые из соседей, как я заметил, за ночь могли принять до пяти гостей. Особое, беспрецедентное чувство свободы царило вокруг; это был не Лондон, не Европа, и я мог делать все, что захочу – в определенных границах.
Через несколько дней в больнице появилась комната для меня; я туда переехал, и там оказалось не хуже, чем в ИМКА.
Последующие восемь месяцев я работал на Левина и Фейнстайна; моя официальная интернатура в Маунт-Ционе должна была начаться только в следующем июле.
Левин и Фейнстайн отличались друг от друга настолько, насколько это было возможно: Грант Левин был нетороплив и рассудителен, Фейнстайн – страстен и порывист; но они прекрасно дополняли друг друга, как когда-то мои начальники по Лондону Кремер и Джиллиатт (а также как Дэбенхэм и Брукс, мои руководители в хирургическом отделении больницы Королевы Елизаветы в Бирмингеме).
Такого рода союзы восхищали меня еще в детстве. В годы, когда я увлекался химией, я читал о партнерстве Кирхгофа и Бунзена и о том, насколько значительным фактором открытия спектрографии оказалось то, что у них были такие разные головы. В Оксфорде я испытал настоящее восхищение, когда, зная, насколько разными были ее авторы, читал знаменитую работу Джеймса Уотсона и Фрэнсиса Крика о ДНК. А когда я без особого энтузиазма трудился интерном в Маунт-Ционе, мне нужно было прочитать кое-что об абсолютно несовместимой паре исследователей, Дэвиде Хабеле и Торстене Визеле, которые совершенно невероятным и прекрасным способом открыли основания физиологии зрения.
Кроме Левина, Фейнстайна, а также их ассистентов и медсестер, в отделении был инженер и физик (всего нас было десять человек); и частенько нас навещал физиолог Бенджамин Лайбет
[11].
Один из пациентов особенно мне запомнился, и в ноябре 1960 года я написал о нем родителям:
Помните рассказ Сомерсета Моэма о человеке, который был наказан брошенной им девушкой с острова постоянной икотой? Один из наших пациентов, кофейный барон, страдавший от энцефалита, шесть дней после операции икал, и эту икоту не могли снять никакие средства, мыслимые и немыслимые; и уже шла речь о блокировке диафрагмального нерва. Тогда я предложил привезти хорошего гипнотизера – а вдруг поможет? И даже если не поможет, то вряд ли навредит.
Мое предложение было принято скептически (я и сам сомневался в его разумности), но Левин и Фейнстайн согласились вызвать гипнотерапевта, поскольку ничто другое не помогло. К нашему удивлению, гипнотизеру удалось ввести больного в транс, после чего он дал команду: «Когда я щелкну пальцами, вы проснетесь и уже не будете икать». Пациент проснулся. Икоты как не бывало – ни тогда, ни потом.
Хотя в Канаде я вел дневник, прибыв в Сан-Франциско, я бросил это занятие и не возобновлял, пока вновь не оказался в дороге. Тем не менее я продолжал писать длинные письма родителям и в феврале 1961 года сообщил им, что на конференции в Калифорнийском университете встретился с двумя своими идолами, Олдосом Хаксли и Артуром Кёстлером:
После обеда Олдос Хаксли произнес грандиозную речь об образовании. До этого я никогда его не видел и теперь был поражен его ростом, а также бледностью и худобой. Он уже почти ослеп, постоянно моргает и подносит к глазам сложенную в кулак кисть руки (сперва я недоумевал, но потом понял, что, глядя сквозь сформированное таким образом отверстие, он хоть что-то видит). Волосы его, откинутые назад, выглядят как волосы трупа, а тусклая кожа буквально висит на его костистом лице. Наклонившись вперед и напряженно вслушиваясь, Хаксли напоминает везалиев скелет в состоянии медитации. Тем не менее его чудесный ум по-прежнему служит ему, согретый остроумием, теплом и красноречием, которые неоднократно поднимали аудиторию из кресел… И наконец, Артур Кёстлер, который выступил с блестящим анализом творческого процесса, но преподнес его так невнятно, что половина аудитории ушла. Кёстлер, кстати, слегка напоминает Кайзера и вообще всех учителей иврита (Кайзер, мой учитель иврита, частенько появлялся в доме, когда я был ребенком). Американские физиономии, как правило, не знают складок и морщин, а вот еврейско-литовское лицо Кёстлера было буквально изрыто глубокими следами, которые на лицах оставляют отчаяние и ум, – почти неприличная картина в этой ассамблее гладколицых.
Грант Левин, мой доброжелательный и щедрый босс, достал всему неврологическому отделению билеты на конференцию «Сознание под контролем». Он вообще часто распределял билеты на музыкальные, театральные и прочие мероприятия, которые проходили в Сан-Франциско, – обильная диета, которая заставляла меня любить город все больше и больше. Я писал родителям о том, как мне удалось послушать симфонический оркестр Сан-Франциско под управлением Пьера Монтё:
Он шел, как мне казалось, на один такт позади оркестра. Программа включала «Фантастическую симфонию» Берлиоза (сцена казни всегда напоминает мне эту ужасную оперу Пуленка
[12]), «Тиля Уленшпигеля», «Игры» Дебюсси (грандиозная музыка, которая могла бы быть написана ранним Стравинским) и кое-что по мелочи из Керубини. Самому Монтё уже под девяносто, фигурой он похож на грушу, ходит вразвалочку и носит грустные французские усы, которые делают его похожим на Эйнштейна. Публика по нему с ума сходит, частично, я думаю, извиняясь за то, что шестьдесят лет назад на него шикала, а частично из некоей снисходительной мифомании, в соответствии с которой преклонный возраст – уже рекомендация. И вместе с тем можно с ума сойти, как только подумаешь, сколько репетиций, премьер, сокрушительных провалов, фантастических побед может насчитать в своем багаже этот человек, сколько миллиардов непослушных нот пронеслось через его мозг за прошедшие девяносто лет.
В том же письме я рассказал о странном опыте, который пережил на фестивале поп-музыки в Монтерее:
Представили меня хозяину самым странным образом, сказав «он здесь» и проведя меня в ванную комнату. Там я увидел фигуру, напоминающую Христа с отчаянно поднятой вверх бородой, которая держала зад под горячим душем. Вне всякого сомнения, мое появление – в черной сверкающей коже – для него было столь же шокирующим. У него был болезненный перианальный абсцесс, который я вскрыл грубой иглой, стерилизованной на огне спички. Был мощный выброс гноя, громкий рев и тишина – он вырубился. Когда он пришел в себя, ему было значительно лучше, а я испытал новую для себя радость: я был суровым практиком, умелым хирургом, пришедшим на помощь страдальцу-художнику. Позже, этим же днем, состоялась безумная вечеринка в стиле битников, на которой молодые женщины в очках читали стихи о своих телах.