Весь день Лэрри проводил на ногах, и для него было обычным делом прошагать пешком от своей квартиры в Ист-Виллидж до моего дома в Сити-Айленде. Иногда он оставался ночевать на кушетке в моей гостиной, а однажды на нижней полке своего холодильника я обнаружил тяжелые слитки золота, которое Лэрри скопил за долгие годы. Он принес их ко мне домой, полагая, что здесь они будут в большей безопасности, чем у него в квартире. Золото, сказал он, – единственная ценность, которой можно доверять в этом мире; акции, облигации, земля, произведения искусства – все может за ночь потерять свою стоимость, но не золото («семьдесят девятый элемент», как он говорил, чтобы меня порадовать). Почему он должен работать, если может жить свободно и независимо? Мне нравились его отвага, прямота, с которой он об этом говорил, и, я думаю, Лэрри действительно был одним из самых свободных людей, кого я знал.
Характер у Лэрри был легкий и мягкий, и многие женщины находили его привлекательным. Несколько лет он жил в браке с женщиной из Ист-Виллидж, которую природа наделила роскошными формами, но, к несчастью, она была убита бродягами, которые в поисках наркотиков вломились в их квартиру. Бродяги не нашли ничего, Лэрри же, вернувшись, нашел труп жены.
Лэрри и раньше большей частью потреблял молоко и хлеб; теперь же, переживая утрату, он вообще ничего, кроме молока, не ел. Его пожирала мечта: путешествовать по свету с огромной кормилицей, которая баюкала бы его как ребенка и прикладывала к груди. Никогда я не сталкивался с более первобытными фантазиями.
Иногда я не видел Лэрри неделями или месяцами (как с ним связаться, я не знал), но потом он внезапно появлялся вновь.
Как и его отец, он был алкоголиком, и алкоголь запускал в его мозге некие разрушительные процессы. Лэрри знал об этом, а потому старался не пить. В конце 1960-х мы пару раз вместе попробовали «кислоты», но особенно Лэрри любил ездить со мной на мотоцикле к моей кузине Кэйти, одной из дочерей Ала Каппа, которая жила в округе Бакс. У Кэйти была шизофрения, но они с Лэрри на интуитивном уровне понимали друг друга, сформировав некое странное содружество.
Хелен обожала Лэрри, как и все мои друзья; он был совершенно свободным человеческим существом, героем городской робинзонады – этаким современным Генри Торо.
В Нью-Йорке я познакомился со своими американскими кузенами и кузиной, Каппами (их настоящей фамилией была Каплин, и они были моими троюродными братьями и сестрой). Старшим был Ал Капп, карикатурист. У него было два брата – Бенс, тоже карикатурист, Эллиотт, карикатурист и драматург, и сестра, Мадлен.
Я живо помню первый Пасхальный Седер в кругу Каппов, на котором я присутствовал в 1966 году. Мне было тридцать два, а Луису Гарднеру, мужу Мадлен, – сорок восемь. Моложавый и подтянутый, с армейской выправкой, полковник резервистов и архитектор, Луис, сидя во главе стола, вел Седер; по другую сторону находилась Мадлен, а между ними – необычайный состав всех членов семьи: Бенс, Эллиотт, Ал и их жены.
По всей гостиной носились дети Луиса и Мадлен – пока не приходила пора задавать сакраментальные «четыре вопроса» и пытаться стащить афикоман.
Все мы тогда были в расцвете сил. Ала, талантливого и всеми любимого создателя комиксов «Лил Абнер», с восхищением читала вся Америка. Эллиотта, самого вдумчивого из братьев, ценили за его пьесы и эссе, Бенса (Джерома) буквально разрывала изнутри творческая энергия, а Мадлен, любимица братьев, была центром этой компании. Все они были блестящими, неистощимыми ораторами, но я иногда думал, что самой умной из них была Мадлен; удар, который ввергнет ее в состояние афазии, случится только через несколько лет
[68].
Мы часто виделись с Алом, который, когда я встретил его в середине 1960-х, был странной фигурой. Все три брата в 1930-е годы были либо коммунистами, либо «попутчиками», но Ал в 1960-х претерпел странную политическую трансформацию, став другом Никсона и Агню (хотя, подозреваю, они ему не особенно доверяли – остроумие и сатира могут сделать мишенью любого человека во власти).
Когда Алу было девять лет, он потерял ногу в транспортном происшествии, и с тех пор у него массивная деревянная нога (она заставила меня вспомнить ногу капитана Ахава из «Моби Дика», сделанную из челюсти кашалота). Часто люди с такими травмами становятся агрессивными, ведут себя вызывающе, подчеркивают свою сексуальность – так они хотят убедить окружающих, что они не калеки, а, напротив, парни хоть куда. Но ничего подобного в Але я не замечал. Со мной он был всегда дружелюбен и радушен, и я вскоре уже обожал его за творческую жилку и человеческое обаяние.
В начале 1970-х Ал, помимо работы над комиксами, много читал лекции в университетах. Он был блестящим оратором и любимцем лекционных аудиторий, хотя вскоре по его поводу стали ходить сплетни – он, как говорили, был слишком смел в отношениях с некоторыми студентками. Тучи над его головой сгущались, и наконец было выдвинуто обвинение. Скандал разразился вселенский, и Алу отказали в сотрудничестве сотни газет, на которые он всю жизнь работал. В одночасье всеми любимый карикатурист, создавший Догпэтч и существа «Шму», которого считали американским Диккенсом-графиком, был опозорен и лишен работы.
На некоторое время Ал скрылся в Лондоне, где жил в гостинице и от случая к случаю публиковал статьи и комиксы. Но, как говорили, он был сломлен, неугомонное жизнелюбие его оставило. Депрессия и болезни овладели им, и в 1979 году он умер.
Еще один мой кузен, Обри (Абба) Эбан, старший сын Алиды, сестры моего отца, был гордостью семьи. Еще ребенком он показал выдающиеся дарования, а в Кембридже сделал ослепительную карьеру: стал президентом «Кембриджского союза», закончил университет с отличием сразу по трем отделениям и должен был остаться при университете и вести курс восточных языков. Он доказал: несмотря на царивший в Англии 1930-х годов антисемитизм, еврейский мальчик может подняться на самую вершину социальной иерархии в одном из старейших английских университетов, причем только благодаря своему исключительному уму – ведь за ним не стояли ни богатство, ни происхождение, ни связи в обществе.
Уже в возрасте двадцати лет Обри демонстрировал несравненное красноречие и потрясающее остроумие, но было неясно – останется ли он продолжать карьеру ученого в Оксфорде или же займется политикой (его мать, моя тетка, в 1917 году перевела на французский и русский «Декларацию Бальфура», и Обри с детства был страстным приверженцем сионизма). Последовавшая война и события в Палестине предопределили его выбор.
Обри был лет на двадцать меня старше, и до середины 1970-х годов я встречался с ним нечасто. Он находился в Израиле, я – в Англии, а потом в США; он жил жизнью политика и дипломата, я – врача и ученого. Виделись мы изредка только на свадьбах и прочих семейных событиях. Когда же Обри приезжал в Нью-Йорк как министр иностранных дел или заместитель премьер-министра, его всегда окружала охрана, и мы могли переброситься только парой слов.