Когда издательство «Фабер и Фабер» отложило публикацию «Мигрени», я стал все больше и больше расстраиваться, и Кармель, увидев это, решительно взялась за дело.
– Вам нужен литературный агент, – сказала она. – Тот, кто будет стоять за вас и не позволит вами помыкать.
Именно Кармель представила меня Иннесу Роузу, агенту, который надавил на издателей и понудил их выпустить-таки книгу. Без Иннеса и без Кармель «Мигрень», наверное, до сих пор не увидела бы свет.
Кармель вернулась в Нью-Йорк в середине 1970-х годов, после смерти матери, и въехала в квартиру на Восточной Шестьдесят третьей улице. Она была кем-то вроде агента для меня и Обри, который занимался серией книг и телевизионных программ об истории евреев. Но ни работа агентом, ни актерская игра (и то и другое – время от времени) не позволяли Кармель оплачивать квартиру в ставшем слишком дорогим Нью-Йорке, а потому мы с Обри стали на это скидываться, что и делали в течение последующих тридцати лет.
В те годы мы часто виделись с Кармель. Ходили вместе в театр. Однажды мы смотрели «Крылья» Артура Копита, где Констанс Каммингс играла летчицу, после удара потерявшую дар речи. Кармель повернулась ко мне, спросила, не нахожу ли я игру актрисы трогательной, и была озадачена моим отрицательным ответом.
Почему? Кармель требовала ответа. Я ответил. Речь, которую изображала актриса, ничего общего не имела с афазией, от которой она якобы страдала.
– Ох уж мне эти неврологи! – сказала Кармель. – Разве нельзя на время забыть про неврологию и позволить себе увлечься самой драмой, игрой актеров?
– Нет, – ответил я. – Если в речи ничто не напоминает афазию, пьеса для меня теряет связь с реальностью.
Кармель только покачала головой: моя непримиримая ограниченность казалась ей достойной сожаления
[69].
Кармель была страшно взволнована, когда за «Пробуждения» взялся Голливуд, и я встретился с Пенни Маршалл и Робертом Де Ниро. Но во время празднования моего пятидесятипятилетия инстинкт ее подвел: на вечеринку по этому поводу приехал Де Ниро (как всегда, постаравшийся быть незамеченным), которому удалось, никем не узнанным, пробраться в мой маленький дом на Сити-Айленде и даже подняться на второй этаж. Когда я сообщил Кармель, что прибыл Де Ниро, она провозгласила:
– Это не Де Ниро! Это двойник, его послала студия. Очень похож, но не он. Я знаю, как выглядят настоящие актеры, и провести меня нельзя.
Кармель отлично владела голосом, и ее слова слышали все. Даже я засомневался и отправился в телефонную будку на углу, откуда позвонил в офис Де Ниро. Озадаченные, его люди сказали, что ко мне поехал самый настоящий Де Ниро. Никто не получил большего удовольствия, чем сам актер, который слышал разглагольствования Кармель.
О дорогая, о чудовищная Кармель! Я наслаждался ее компанией – когда она меня не бесила. Кармель была изумительно умна и забавна; иронично-остро имитировала всех и вся; импульсивная, искренняя и безответственная, она была фантазеркой, легко впадала в истерику и была откровенной пиявкой, высасывая деньги из всех, кто ее окружал. Принимать ее в гостях было опасно (я об этом узнал чуть позже) – она грабила хозяйские библиотеки, продавая сворованное в букинистические магазины. Я часто вспоминал тетушку Лину, которая шантажировала богатых, чтобы отдавать деньги Еврейскому университету. Кармель не шантажировала никого, но во многом была похожа на тетю Лину: она была таким же чудовищем, и вся семья ее ненавидела, хотя кто-то и питал к ней слабость. Кармель осознавала свое сходство с тетей Линой.
Когда умер ее отец, все свое имущество он оставил именно Кармель, поскольку из детей она была самой нуждающейся. Если ее братья и сестры и были недовольны этим обстоятельством, то их наверняка утешало, что теперь у нее есть собственные средства и, если она будет жить разумно и не слишком экстравагантно, уже не будет необходимости ссужать ее деньгами. Я тоже чувствовал облегчение оттого, что не буду больше ежемесячно посылать ей чек.
Но у Кармель на этот счет были совсем другие соображения. С тех пор как умер Дэвид, она скучала по театральной жизни, частью которой когда-то была. Теперь же у нее были деньги, и она сама, на собственные деньги, могла поставить свою любимую пьесу, уайльдовскую «Как важно быть серьезным» – она будет и продюсером, и режиссером, да еще и сыграет мисс Призм. Кармель сняла театр, собрала труппу и организовала рекламу. Как ей показалось, представление было успешным. Но затем все пошло совершенно непредсказуемым путем – у спектакля продолжения не было. Все свое состояние, до цента, Кармель промотала в одночасье – глупо и безрассудно. Семья была в бешенстве, она же, как и прежде, – на мели.
Кармель приняла все это достаточно беззаботно, хотя то, что произошло, было как две капли воды похоже на историю тридцатилетней давности – историю с «Йуном Габриэлем Боркманом». Но теперь она хуже держала удар. Ей было семьдесят (хотя она и выглядела моложе), у нее был диабет, о котором она не очень пеклась, а семья (за исключением Обри, который всегда был на ее стороне, как бы она его ни бесила) больше не хотела с ней даже говорить.
Мы с Обри вновь стали посылать ей ежемесячные чеки, но что-то в Кармель, на самом глубинном уровне, сломалось. Думаю, она осознала, что упустила свой последний шанс на всебродвейскую славу звезды театральных подмостков. Здоровье Кармель сильно пошатнулось, и встал вопрос об определении ее в специальное учреждение, где за ней бы присматривали и ухаживали. Иногда Кармель, то ли от деменции, то ли от диабета, впадала во временное беспамятство, и иногда ее находили, взлохмаченную и потерявшую ориентацию, на улицах неподалеку от Еврейского дома престарелых. Однажды ей показалось, что она играет с Томом Хэнксом в фильме, который режиссирует Стивен Спилберг.
Но были и благополучные дни, когда Кармель могла насладиться походом в театр – своей первой и последней любовью – или прогулкой по очаровательному саду Уэйв-Хилл, который располагался поблизости от Еврейского дома. На этом этапе своей жизни Кармель решила засесть за автобиографию; она писала легко и очень хорошо и могла рассказать весьма необычную, даже экзотическую историю жизни. Но деменция прогрессировала, и память начала ей изменять.
Ее «театральная», актерская память, напротив, совершенно не пострадала. Мне нужно было только подсказать Кармель начало любого монолога из Шекспира, и она его продолжала, становясь Дездемоной, Корделией, Джульеттой, Офелией – кем угодно; при этом она полностью перевоплощалась в персонаж, который играла. Сестры, обычно видевшие в ней больную женщину, страдавшую от деменции, бывали поражены подобными трансформациями. Кармель как-то сказала мне, что у нее нет собственной личности – только те героини, которых она играла. Конечно, это было преувеличение, в более ранние дни у нее личность была хоть куда; но теперь, по мере наступления деменции, ее слова можно было понимать буквально – она была полноценной личностью только в те минуты, когда становилась Корделией или Джульеттой.