В 1992 году вместе с Джерри мы отправились на конференцию по проблемам сознания в колледж Иисуса в Кембридже. Если читать книги Джерри было порой трудновато, то видеть и слышать его для многих в аудитории стало настоящим откровением.
Во время этой конференции (я забыл, что было причиной разговора) Джерри сказал мне:
– Вы не теоретик.
– Знаю, – ответил я. – Я – практик и работаю в поле, а такого рода полевые исследования крайне важны для вашей теории.
Джерри согласился.
В ежедневной неврологической практике я часто сталкиваюсь с ситуациями, которые полностью развенчивают классические неврологические схемы и взывают к объяснительным схемам радикально иного плана. Так вот: многие эти факты могут быть объяснены в терминологии Эдельмана – как вызванные повреждениями или болезнью разрывы в последовательности процедур картирования на местном или более высоких уровнях.
Когда в результате полученной в Норвегии травмы и длительного режима неподвижности моя левая нога стала мне «чужой», мои неврологические знания мне не помогли; классическая неврология ничего не могла мне сказать об отношении ощущений к знанию и индивидуальности, ей было неведомо то, что в случае нарушений в потоке нервной информации конечность может быть «потеряна» для сознания, после чего, в результате быстрого рекартирования, «исключена» из состава тела.
Если правое полушарие мозга серьезно повреждено в теменной зоне, отвечающей за чувственное восприятие, пациент может демонстрировать «анозогнозию», состояние полного неведения, что с ним что-то происходит, даже если, допустим, левая часть его тела парализована или ничего не чувствует. Иногда такие пациенты могут настаивать, что левая часть их тела принадлежит «кому-то другому». Для таких пациентов мир и их собственная индивидуальность представляют собой целостности, хотя в действительности эти люди живут в одной половинке разделенного на две полусферы мира. В течение многих лет анозогнозию считали странным невротическим симптомом, поскольку в терминах классической неврологии он был непонятен. Эдельман же увидел в этих состояниях «болезнь сознания», полный разрыв в системе циркуляционной сигнальной активности в одном из полушарий и, как следствие, полную реорганизацию сознания.
Иногда после неврологической травмы происходит разрыв между сознанием и памятью, и последняя остается лишь в скрытых, не выраженных явно формах. Так, мой пациент Джимми, моряк, страдавший амнезией, ничего не помнил об убийстве президента Кеннеди, и, когда я спрашивал его, был ли кто-то из американских президентов двадцатого века застрелен, он отвечал: «Нет, мне об этом ничего не известно». Но потом я задавал ему вопрос:
– А если, гипотетически, такое преступление могло бы произойти, то в каком городе?
И я на выбор предлагал Нью-Йорк, Чикаго, Даллас, Новый Орлеан и Сан-Франциско.
Моряк однозначно четко называл «Даллас».
Сходным образом пациенты с полной кортикальной слепотой, вызванной тяжелыми повреждениями зоны первичного зрительного восприятия, могли утверждать, что ничего не видят, но одновременно таинственным образом «догадываться», что лежит перед ними (так называемое слепое видение). Во всех этих случаях восприятие и перцептуальная категоризация были сохранены, но отрезаны от сознания высших уровней. С самого начала жизни наша индивидуальность глубоко в нас укоренена. Исследования показали, что даже на моторном уровне ребенок не следует установленной модели овладения навыками ходьбы или пользования различными предметами. Каждый младенец экспериментирует по-своему и через несколько месяцев обнаруживает или выбирает собственные моторные решения. Когда мы рассматриваем нейронную основу этого процесса индивидуального обучения, мы можем представить некую «популяцию» движений (и их нейронных коррелятов), которые на основе опыта либо совершенствуются, либо отбрасываются.
Сходные соображения возникают в отношении выздоровления и реабилитации после инсультов и прочих повреждений головного мозга. Правил здесь нет, не существует заранее установленной дороги выздоровления, и каждый пациент должен сам открыть новые моторные и перцептуальные модели, найти собственные решения проблем, которые перед ним встают. А функция сенсорного терапевта как раз и состоит в том, чтобы ему помочь.
В широком смысле нейронный дарвинизм и предполагает, что каждый из нас обречен, хотим мы этого или нет, идти в жизни собственной дорогой, дорогой сугубо индивидуального саморазвития.
Когда я читал книгу «Нейронный дарвинизм», я задавался вопросом: изменит ли она картину неврологии так же, как дарвинизм изменил картину биологии в целом? Краткий, но не вполне адекватный ответ на этот вопрос будет отрицательным, хотя есть бесчисленное множество ученых, которые как должное принимают теорию Эдельмана, иногда даже толком ее не поняв. В этом смысле его работы, хотя и не были толком осознаны, сдвинули сами основания нейронауки.
В 1980-е годы теория Эдельмана была столь новаторской, что она с трудом могла вписаться в какую-либо из существующих моделей или парадигм нейронауки. Это и препятствовало ее широкому распространению, равно как и свойственная Джерри манера письма, густого и сложного. Теория Эдельмана настолько обогнала свое время, оказалась столь сложной, требовала настолько новых способов мышления, что в 1980-е годы научное сообщество либо сопротивлялось ее приятию, либо игнорировало. Но в следующие двадцать-тридцать лет, с появлением новых технологий, мы будем более подготовлены к тому, чтобы верифицировать ее положения. Для меня теория Эдельмана остается самым сильным и наиболее элегантным объяснением того, как мы, люди, конструируем нашу индивидуальность и мир вокруг нас.
Дом
Иногда мне кажется, что я покинул Англию исподтишка. Я получил лучшее из возможных в Англии образование, усвоил лучшие формы устной речи и письма, привычки и традиции тысячелетней давности, а потом этот бесценный интеллектуальный груз, вложенный в меня, я вывез из страны, только и сказав что «спасибо» и «до свидания»!
Тем не менее именно Англию я продолжал считать домом; я часто, насколько было возможно, приезжал сюда и чувствовал себя гораздо сильнее – как писатель, – когда ноги мои твердо вставали на родную почву. Я поддерживал тесные связи со своими английскими родственниками, друзьями и коллегами и считал, что проведенные в Америке десять, двадцать, тридцать лет – это только затянувшийся визит и скоро, рано или поздно, я вернусь домой.
Моему представлению об Англии как о «доме» был нанесен серьезный удар, когда умер мой отец и был продан наш дом на Мейпсбери-роуд, где я родился, вырос и где я часто останавливался, когда приезжал в Англию. В этом доме каждый дюйм стен был пронизан для меня воспоминаниями и эмоциями. Теперь мне некуда было возвращаться, а потому мои визиты в Англию стали просто визитами, а не возвращением на родину, возвращением к своему народу.
Однако я был странным образом горд наличием у меня британского паспорта, который (до 2000 года) представлял собой солидную книжку с твердой обложкой, с вытисненными золотыми буквами. Куда до него было хлипким маленьким книжонкам, которые выдавались в других странах! Я не искал американского гражданства и счастлив был, что у меня есть «зеленая карта», по которой меня считали «иностранцем-резидентом». Это полностью соотносилось с тем, как я себя чувствовал, по крайней мере большую часть времени: дружески настроенный наблюдатель, замечающий все, что происходит вокруг, но не имеющий таких гражданских обязанностей, как участие в выборах, жюри присяжных или необходимость поддерживать внутреннюю и внешнюю политику страны. Я часто чувствовал себя (как говорила о себе Темпл Грандин) «анропологом на Марсе» (в Калифорнии это чувствовалось не так – там я был единым целым с горами, лесами и пустынями Запада).