Порча духовенства имела двойной результат. С одной стороны, она подавала гибельный пример всему населению, постепенно развращая его, а с другой – заставляла отделяться от единой церкви и располагала к «лютеровой ереси» всех, кого особенно возмущала. Было очевидно, что так дальше не может продолжаться и что необходимо принять какие-нибудь меры для пресечения зла. Лопиталь говорил в парламенте:
[41]
– Распущенность нашей церкви породила ереси, и возможно, что только реформация погасит их.
Необходимость такой реформации признавалась всеми: это не измена религии отцов, поскольку не веру нужно исправить, а только членов церкви. Но радикальная общая реформа главнейших пунктов, приложимая к духовенству всех католических стран, могла быть проведена только представителями всего христианства, то есть вселенским собором. И его упорно требовали, страстно желали.
В 1522 году Франциск созвал все французское духовенство, чтобы обдумать меры для пресечения злоупотреблений. Однако из этого поместного собора ничего не вышло. Пропорционально все увеличивавшемуся падению церковного благочестия понижалось благочестие и ослабевало религиозное чувство вообще. Не то чтобы французы в XVI веке стали атеистами, нет – они просто перестали интересоваться религиозными вопросами, считая их не стоящими ни внимания, ни споров, ни тем более каких-то жертв. Безразличие к тому, за что в былые времена люди всходили на костры, очень ярко выразил немецкий (родом из Тюбингена) гуманист, автор сатир «Фацеции» и «Торжество Венеры» Генрих Бебель:
[42]
Вы находите, что я непочтительно выразился о святой Троице? Извольте – я готов уступить прежде, чем познакомиться с костром.
Рассказывают, что когда кардинал Караффа въезжал в Париж и осенял крестом коленопреклоненный народ, он шептал вместо благословения:
– Бедные идиоты, будьте себе идиотами сколько хотите.
Реформация прежде всего есть возрождение совести. И подобно тому, как возрождение наук и искусств обращало людей к изучению древнего языческого мира, беря за основание классическую литературу, возрождение совести заставляло их изучать древний христианский мир и его основную книгу – Евангелие, и стремилось возродить первую христианскую общину. То повсеместное ослабление религиозности, к которому пришла Европа в продолжение XV и XVI веков, должно было вызвать реакцию. И действительно, рядом с торжеством положительного знания и отрицанием веры возникли разнообразные движения, завершившиеся знаменитыми тезисами Мартина Лютера, который провозгласил спасение милостью Божией и безусловной верой. Во Франции это учение не было новостью; оно проповедовалось в Париже еще тогда, когда даже имя великого немецкого реформатора было почти неизвестно. В 1512 году вышли в свет «Комментарии к посланиям апостола Павла» некоего пикардийца, философа и теолога, Лефевра из Этапля.
[43] Это был очень ученый человек, смолоду много путешествовавший не только по Европе, но и по другим странам, а с 1493 года поселившийся окончательно в Париже и занявшийся там преподавательской деятельностью. Эразм высоко ценил Лефевра. Большой популярностью пользовались его лекции по философии – аудитория всегда была битком набита студентами, которых одинаково привлекала как громадная эрудиция учителя, так и обаятельность его личности. Вот как характеризует Лефевра один из его учеников, Мерль д'Обинье (d'Aubigné):
Он необыкновенно добр… Простодушно и ласково рассуждает и спорит он со мной, смеется над безумиями сего мира, поет, забавляется.
И этому человеку суждено было впервые возгласить во Франции учение, отделившее в конце концов великое множество последователей от католической церкви. Так же, как и Лютер, он говорил, что спасти может лишь вера.
Один Бог своею милостью и верою в Него спасает в жизнь вечную. Есть справедливость добрых дел, есть другая справедливость – милости. Первая исходит от человека, вторая – от Бога. Первая, человеческая, заставляет познавать грех для того, чтобы спастись от вечной смерти, другая – заставляет стремиться к милости, чтобы через нее приобрести вечную жизнь. ‹…› Те, кто спасены, – спасены предизбранием, милостью и волей Божией, а не своей собственной. Наше решение, наша воля, наши дела бессильны; только предизбрание Господа всемогуще. Когда мы обращаемся к истине, не наше обращение делает нас достойными Господа и Его избранными, а Его милость; Его воля, Его избрание обращает нас.
Трудно выразить яснее и определеннее тезис, легший впоследствии в основу системы Жана Кальвина. Вскоре вокруг Лефевра сплотился тесный кружок его учеников и последователей. Провозгласив «спасение верой», Лефевр объявил безразличным все внешнее, начиная с добрых дел и кончая обрядами: значимы не эти внешние формы, а то истинное религиозное настроение, которое может скрываться под всякими формами. Поэтому-то, проповедуя свое учение, он продолжал считать себя католиком и по-прежнему совершал мессу и подолгу молился перед иконами.
Мартин Лютер
Жан Кальвин
Отметим это последнее обстоятельство: оно весьма важно для объяснения дальнейшей судьбы французской Реформации в лице некоторых ее представителей. Лефевр по своему характеру был далеко не боец. Достоянием Европы, а не только тесного кружка друзей его учение стало тогда, когда к тем же выводам пришел Лютер – проникся догматом «об оправдании верою» и громко провозгласил его, разорвал папскую буллу перед глазами всей Европы и поставил собственную жизнь на карту.
Конечно, мысли Лефевра не понравились консервативной Сорбонне. В 1518 году она признала еретичным его мнение о том, что в Евангелии выведены три Марии, а не одна, и возбудила против него преследование, которое, однако, было прекращено вмешательством самого короля. Франциск знал Лефевра не как проповедника, а как ученого.
– Я не хочу, – говорил он, – чтобы беспокоили этих людей: преследовать тех, кто нас поучает, значило бы помешать выдающимся людям приезжать в нашу страну.
Этот ответ, характерный для Франциска, указывает, в какие отношения становится король к французским реформаторам: видит и чтит в них не последователей новых религиозных взглядов, а только ученых. Преследовать реформаторов, еретиков для него значило преследовать гуманистов, представителей молодой науки, а в качестве мецената он не мог этого сделать. То обстоятельство, что первые французские реформаторы вышли из среды гуманистов, обеспечило за ними на некоторое время покровительство короля, в глазах которого «проповедник» сливался с «ученым».