Скоро ей пришлось привыкнуть. С учетом места, куда она была загнана, иначе и быть не могло. Набив дюжину шишек на макушке, тело вынуждено было запомнить границы, в которых оно могло двигаться. Она спала, сжавшись в комочек между стропилами, словно пассажир в тесном трюме. Она смотрела на парк через глазок. При тусклом свете, пробивавшемся сквозь отверстие в стене, она занималась чтением, бережно вызывая в памяти уроки грамоты, которые пришлось бросить там, в Южной Каролине. Она все время спрашивала себя, почему погода бывает всего двух видов: мерзкая по утрам и невыносимая по вечерам.
Каждую пятницу, когда в парке проходило действо, она корчилась в дальнем углу закутка.
Большую часть дней она изнывала от жары. Когда становилось совсем невмоготу, приникала к отверстию и хватала ртом воздух, словно бьющаяся в ведре рыба. Если ей случалось просчитаться и выхлебать всю воду слишком рано, до самого вечера приходилось с завистью смотреть на струи фонтана в парке. На чертову эту псину, которая повизгивает в их брызгах. Иногда от зноя она теряла сознание, потом приходила в себя: голова втиснута в стропило, а шея свернута на сторону, как у курицы, которую кухарка Рэндаллов, Элис, пыталась придушить и обезглавить, чтобы приготовить к ужину.
От нее опять, как на плантации, остались кожа да кости. Этель взамен грязного платья выдала ей обноски своей дочери. У сухопарой Джейн бедра были как у мальчика, но на Коре и эта одежда стала болтаться.
Ближе к полуночи, после того как во всех домах, окружавших парк, гасли огни, а Фиона отправлялась к себе в Айриш-таун, приходил Мартин и кормил ее. Кора спускалась из закутка под крышей на чердак, где можно было выпрямиться и подышать нормальным воздухом. Они немного разговаривали, потом в какой-то момент Мартин торжественно вставал, и Кора снова отправлялась на верхотуру. Раз в несколько дней Мартин с ведома Этель водил ее ненадолго в умывальню. После его ухода она засыпала, иногда выплакавшись, иногда мгновенно, словно свечка, которую задули. Ей снова стали сниться кошмары. Она научилась узнавать постоянных посетителей парка и во время их ежедневных прогулок пополняла запас наблюдений и умозаключений о них, словно местный хроникер. В закутке под крышей у Мартина хранились аболиционистские газеты и брошюры. Держать их в доме было опасно, Этель требовала их выбросить, но они принадлежали Уэллсу-старшему, отцу Мартина, и датировались годами, когда Мартин и Этель еще не переехали в этот дом, так что причастность к действиям владельца, возможно, удалось бы отрицать. Выцедив что можно из пожелтевших от времени страниц, Кора перешла к старым календарям-альманахам с прогнозами и предсказаниями касательно приливов и движения светил и невразумительными комментариями. Позднее Мартин принес ей Библию. Как-то раз на чердаке ей попался на глаза «Последний из могикан» Купера, явно побывавший в воде, потому что обложка покоробилась. Чтобы читать, днем она жалась к глазку, а по вечерам сворачивалась калачиком перед свечкой.
Месяц за месяцем Кора неизменно встречала Мартина одним и тем же вопросом:
– Есть вести?
Но по прошествии времени спрашивать перестала.
Подземная железная дорога хранила полное молчание. В газетах печатали сведения о налетах на станции и расправах над смотрителями, но это скорее смахивало на дежурную антиаболиционистскую пропаганду. Раньше связь держали через спецкурьеров, которые доставляли Мартину сведения о маршрутах, либо, случись такое, о прибытии пассажира. Один и тот же человек никогда не приходил дважды, курьеры менялись. Но вот уже долгое время никаких сигналов не поступало. О них словно забыли.
– Одну меня вы, конечно, не отпустите, – сказала Кора.
– Ну, это же очевидно, – простонал Мартин.
По его словам, они все трое были заложниками ситуации.
– Одной тебе не справиться. Тебя схватят, и ты нас выдашь.
– На плантации Рэндаллов, когда человека хотели приковать к месту, на него надевали кандалы.
– Ты погубишь себя и нас: меня, Этель, тех, кто помогал тебе на подземной железной дороге.
Она понимала, что в его словах есть справедливость, но ей было плевать. Мартин отдал ей свежую газету и задвинул защелку потолочного люка.
При звуке шагов Фионы Кора замирала на месте. Горничную Уэллсов она ни разу не видела, только рисовала ее себе в воображении. Время от времени девушка поднималась на чердак со всяким барахлом, тогда скрип ступенек, сопровождавший каждое движение, служил лучше любого сигнала тревоги. Когда горничная уходила, можно было снова что-то делать. Грубый язык Фионы напоминал Коре былые дни на плантации и божбу невольников, крывших, стоило им остаться без догляда, хозяев на все корки. Это была извечная ненависть прислуги к господам. Она, наверное, украдкой плюет им в суп.
Домой Фиона ходила не через парк, так что, затвердив и выучив каждый ее вздох, лица девушки Кора не видела ни разу. Она рисовала ее себе, складывая по кусочкам – решительную, пережившую тяготы голода и переезда на новое место. Мартин рассказывал ей, что их привезли из Ирландии с братом и матерью на судне, набитом переселенцами. Мать страдала чахоткой и скончалась в день, когда сошла с корабля. Брат для работы был слишком мал, да и здоровья оказался слабого, так что ирландские старухи по очереди за ним присматривали. Интересно, какой он, Айриш-таун? Похож на цветные кварталы в Южной Каролине? Стоило перейти улицу, как все менялось. Люди по-другому говорили, жили в домах иного размера, в других условиях, их мечты отличались по сути и по масштабам.
Пройдет несколько месяцев, и пора будет собирать урожай. На полях за пределами города хлопчатник покроется белыми комочками, которые теперь уже белые руки будут собирать и складывать в мешки. Зазорно ли ирландцам и немцам выполнять работу черномазых или все-таки деньги не пахнут? Место нищих черных на хлопковых полях занимают нищие белые, другое дело, что пройдет немного времени, и белые перестанут быть нищими и смогут, в отличие от своих черных братьев, отработать положенную по контракту сумму и начать новую жизнь.
Пройдоха часто вспоминал на плантации Рэндаллов, как охотники за живым товаром должны были заходить все глубже и глубже в дебри Африки, угоняя в неволю одно племя за другим, потому что хлопок требовал свежей крови. Плантации превращались в смешение разноязыких племен. Кора догадывалась, что, когда на смену ирландцам придет новая волна иммигрантов, бегущих из другой, не менее несчастной страны, все пойдет по новой. Машина закряхтит, вздохнет и снова завертится. Просто поршни будут ходить на новом топливе.
Наклонные стены ее тюрьмы служили холстом для болезненных раздумий, которым она предавалась от заката до ночных приходов Мартина. С того момента, как Цезарь предложил ей побег, она представляла себе только два исхода: либо сытая, привольная, трудно доставшаяся жизнь на Севере, либо смерть. В случае поимки Терренс не ограничился бы наказанием, а измывался бы над ней, пока не надоест, а затем устроил бы публичную казнь.
Ее фантазии о жизни на Севере поначалу были не столь отчетливы. Образы детей на светлой кухне – всегда двое, сын и дочка, – любящий муж в соседней комнате, его не видно, но он рядом. По мере того как тянулись недели ее заточения, за стенами кухни проступали другие комнаты. Ей виделась гостиная с простой, но элегантной мебелью, на которую в Южной Каролине она по вечерам смотрела, проходя мимо витрин «белых» магазинов. Спальня. Постель с белоснежными простынями, сияющими в лучах солнца; они с детьми вместе нежатся в кровати, мужа видно наполовину, он чуть с краю. Следующая сцена, годы спустя: Кора идет по оживленной городской улице и натыкается на мать. Нищая побирушка, сломленная жизнью старуха с самого дна, согбенная под бременем совершенных ошибок. Мэйбл поднимает глаза, но не узнает дочери. Кора опрокидывает носком туфли ее плошку для милостыни, медяки разлетаются со звоном, а она спешит себе дальше по делам. У сынишки сегодня день рождения, надо успеть купить муки, чтобы испечь пирог.