Терренс ковырял землю концом трости. Это была отцовская трость с серебряным набалдашником в виде волчьей головы. Спины многих присутствующих помнили ее удары.
– Джеймс мне как-то рассказывал о негре, который наизусть декламирует Декларацию независимости, – проронил он. – Мне до сих пор не верится, и вот сегодня, раз уж, судя по шуму и грохоту, вы все тут собрались, мне бы хотелось на него взглянуть. Покажешь, Джеймс?
– Сейчас устроим, – отозвался Терренс-старший. – Где этот парень, как его, Майкл?
Никто не произнес ни слова. Годфри отчаянно размахивал во все стороны фонарем. Из всех десятников Мозеса угораздило встать к Рэндаллам ближе всех, поэтому, откашлявшись, он осторожно ответил:
– Помер Майкл, масса Джеймс.
Одного из негритят он успел послать за Коннелли, рискуя нарушить его воскресное греховодничество с очередной наложницей, но, взглянув на выражение лица Джеймса Рэндалла, понял, что с ответом лучше не мешкать.
Майкл, о котором шла речь, действительно обладал способностью затверживать наизусть длинные отрывки текста. Коннелли со слов работорговца, уступившего им Майкла, рассказывал, что его прежний владелец, находясь под глубоким впечатлением от говорящих попугаев-амазонов, рассудил, что коли птицу можно обучить разухабистым стишкам, то уж невольника и подавно, ведь мозг ниггера даже на взгляд больше птичьего.
Майкл был сыном его кучера и обладал той животной смышленостью, какой порой отличаются свиньи. Хозяин и подвернувшийся ему под руку ученик начали с простеньких виршей и коротких отрывков из сочинений английских рифмоплетов. Они спотыкались о слова, которых черномазый не понимал вовсе, да и хозяин, по совести, понимал с грехом пополам. Этот отпетый мошенник, которому в приличном обществе было не раз указано на дверь, напоследок возжелал отмщения и к этому-то отмщению твердо решил направить свой парус. Они сотворили невозможное – сын кучера и владелец табачной фермы. Декларация независимости США стала их лебединой песней. «Набор бесчисленных несправедливостей и насилий».
Талант Майкла так навсегда и остался салонной забавой, его выводили на потеху гостям, когда разговор дежурно касался ущербности и убогости черномазых. Потом хозяину все наскучило, и он продал Майкла на Юг. К тому времени, как парень оказался на плантации Джеймса Рэндалла, из-за наказаний, а может, и пыток, он поехал умом. Работник он был так себе, все жаловался на шум и порчу, которую навели, чтобы лишить его памяти. Коннелли под горячую руку выбил у него из башки те немногие мозги, что там водились. Порка была такой, что после нее не встанешь, и она свое дело сделала.
– Почему мне не сообщили? – спросил Джеймс с плохо скрываемым раздражением.
Декламацию Майкла уже дважды демонстрировали гостям, это было хоть какое-то развлечение.
– Тебе, Джеймс, надо получше следить за своим хозяйством, – язвительно бросил Терренс, никогда не упускавший случая уколоть брата.
– Не твое дело, – огрызнулся старший.
– Мне рассказывали, что ты позволяешь своим рабам устраивать гулянья, но тут просто настоящий кутеж. Уж не хочешь ли ты на этом фоне выставить меня злодеем?
– Брось, Терренс, только не говори мне, что тебе важно, что о тебе думают ниггеры.
Джеймс повернулся в сторону дома. Его стакан был пуст.
– Нет, погоди, меня от их песен разобрало. Пусть еще споют.
Джордж и Уэсли испуганно жались в сторонке, ни Нобля, ни его бубна видно не было. Джордж сжал губы в нитку и жестом приказал музыкантам начинать.
Трость Терренса отбивала такт. Оглянувшись на толпу невольников, он разочарованно протянул:
– Вы что, не желаете танцевать? Нет уж, извольте, ты и ты, живо!
Не дожидаясь сигнала от хозяина, толпившиеся в проулке рабы с северной половины плантации вразнобой пошли плясать, отчаянно пытаясь вызвать к жизни прежний ритм, чтобы устроить для хозяев представление. Кривобокая Ава, у которой способности притворяться не убыло с той поры, как она ела поедом Кору, сейчас гикала и притоптывала ногами так, словно на дворе был разгар рождественского веселья. Представление на потеху хозяевам было привычным делом, напускной личиной со своими тонкостями и преимуществами, поэтому, отринув страхи, невольники очертя голову пустились в пляс. Какие коленца они выкидывали, какие прыжки, как перекликались, как вопили! Мир не слыхал песни зажигательнее; ни один цветной музыкант не смог бы превзойти их. Кору тоже затянуло в круг. Она, как и остальные, не сводила с Рэндаллов глаз. Пройдоха лупил себя по коленям, отбивая ритм. Кора нашла в толпе лицо Цезаря, стоявшего в тени кухни. Оно было непроницаемым. Потом он стушевался.
– Ах ты, гаденыш!
Это был голос Терренса.
Он стоял, вытянув перед собой руку, словно замаранную чем-то, одному ему видимым Кора разглядела, что это было: на манжете его тонкой белой рубашки алело крохотное винное пятнышко. Расплясавшийся Честер толкнул хозяина.
С причитаниями мальчик упал Терренсу в ноги:
– А-а-а, простите, масса, простите!
Трость с размаху опускалась на его голову и плечи, снова и снова, снова и снова. Под градом ударов негритенок с визгом вжался в землю. Рука Терренса поднималась и падала. Джеймс утомленно смотрел в сторону.
Из-за одной брызнувшей на рубашку капли вина. Кора чувствовала, как что-то поднимается снизу. Долгие годы с того дня, как она тесаком порубила собачью будку в щепы, с ней не случалось подобного. Она видела висевшие на ветвях деревьев тела, которые расклевывали грифы и вороны. Видела женщин, с которых спускали шкуру ударами плетки-девятихвостки, так что обнажались кости и мясо. Видела трупы, жарившиеся на кострах, видела тех, кого жарили заживо. Видела ступни ног, отрубленные за побег, и кисти рук, отсеченные за воровство. Видела, как бьют мальчишек и девчонок младше Честера, и ничего не делала. Но в эту ночь ее сердце снова захлестнуло, и прежде чем рабыня в ней сумела возобладать над человеком, она, не помня себя, бросилась к мальчику и встала между ним и тростью. Кора стиснула трость в руке, как обитатель болот сжимает пальцами змею, и не сводила глаз с набалдашника. Серебряный волк скалил свои серебряные зубы. Потом трость вырвалась у нее из рук. Потом она опустилась ей на голову. Потом еще один удар, на этот раз серебряные зубы впились ей в глазницу. Земля вокруг была залита кровью.
В том году в хижине Иова жили семь женщин. Самую старшую из них, Мэри, отправили сюда, потому что с ней случалась падучая. Она каталась по земле с выпученными глазами и пеной изо рта. Много лет подряд она враждовала с другой сборщицей хлопка, Бертой, и та, в конце концов, навела на нее порчу. Старый Абрахам, правда, утверждал, что падучая у Мэри с рождения, но кто ж его будет слушать. Даже если это так, те, детские припадки с нынешними рядом не стояли. Очнувшись, она ничего не соображала, чувствуя только вялость и апатию, поэтому работать не могла, что влекло за собой наказание, после которого она вновь не могла работать. Человека, впавшего у десятника в немилость, мог обидеть любой, поэтому, опасаясь издевательств со стороны соседей, Мэри со своим скарбом сама перебралась в хижину Иова. Тащилась по проулку, нога за ногу, никто ее не остановил.