— А мы не согласны с тобой, — и припоздало смягчил, — не все.
— Это, я полагаю, плохо. Я так давно оценил благодеяния русского царя. И вам советую то же. Поверьте, то не красивые слова и не для уха воеводы сказаны. Это плод моих долгих дум и искреннее пожелание всем, кто дурно расположен к московскому великому государю. Оставьте дурости и прибегните к его доброте. Тогда вкусите и милостей…
Многое поняв из этих слов, послы почтительно раскланялись. Но бурный нравом и много претерпевший от казаков Акбердий снова не сдержался:
— Досадно слышать, потомок великих владык, что могущественный хан довольствуется скромной норкой в малом муравейнике чужого глупого царя, не столь давно бывшего данником его предков! Куда достойней пример другого потомка великого Джучи — Кучума — или зятя твоего Шамкала… В ненависти к поганым неверным престарелый Кучум не смирился, не простил своих обидчиков и воюет без устали. А если придёт он в Ногаи, найдётся порядочно улусов, что встанут под бунчук сибирского царя. Так не мудрее ль поспешать ещё более великолепному, молодому и предприимчивому воителю, дабы, вовремя заняв достойное место вождя, увлечь за собой послушные орды на притеснителей наших законных владений, прав и славы?!
— Эх, и витийна речь твоя, Акбердий! Право, не знаю, о каком таком предводителе великом? Уж не о брате ли моём Сейдете? Так он сам в Ногаях два года кочует. А если о терском князе, Шамкале, то его вольности скоро конец положат, — уравновешенно и безмятежно лил дробь свинцовую Мурат; Акбердий мрачно уткнулся в ковёр. — А что негодного Кучума помянули, так мне плевать в него противно. Ярее волчищи голодного рыщет, безумствует слепой дуралей. С кем воевать взялся?! Ему ль со своими шкурниками против руса собачиться, когда всю его орду одним приступом казачьего полка опрокинули? Неисчислимы вины Кучума. Но неизмеримо и милосердие царя Фёдора. Бил бы Кучум челом, глядишь, и простилось бы. А я б на себя заботу взял перед высоким другом и покровителем — замолвить слово о мятежнике…
— Так ему грехи царь и отпустит, — ядовито процедил Акбердий.
— …нет, чтоб не гневить великого царя, а прислать через меня в заклад своего племянника иль Ильмурзина… — как бы не замечая возражений, склонял Мурат-Гирей.
— Что — племянника?! — в сердцах крикнул Кечю. — Что — племянника? Родную сестру, даже двух сестёр Уруса побили русские!
— Клевета. — Мурат был само спокойствие.
— Правда! — загрохотал Иштору. — Поверь мне, царевич! Сам в бою был, когда казаки сестру Уруса порубили. А кто казаками верховодит? Известно, кто: воевода астраханский. А ныне и поближе направитель отыскался — самарский Засекин-князь… — горячась, батыр припал на колено, подался к царевичу. Сжал могучей рукою сосуд с благовониями…
В тот же миг из-под стола нетвёрдою походкой выпилил русский с расстёгнутым воротом, только вот в блаженном отупении распростёртый по полу. По рысьи обернулся Акбердий.
Но пьяный уже сгребал Иштору за пояс, а, придёрнув к груди, радостно засипетил:
— Друг степной мой, Иштор-батор! Не признаёшь? Да мы ж с тобой, душа ковыльная, тузились в степи! Узнаёшь? Ну, как так? Я ж тебя едва зрения не лишил, полынь ты моя горюшная! — Бердыш давил не то на память, не то на признательность битого силача.
Мирзы, кто потрясённый, кто повеселевший, отвлеклись.
Завидной же силой обладал этот неверный дерзец! Свекловито надувшись, в ярости плюхнулся Иштору на лавку. Степан рухнул ему на колени, неловко протянул ночву с романеей. Батыр, остервенело отмахиваясь, вдребезги разнёс прибор.
— Прости, сердце багульное. Ты ж вина по дурости сарацинской своей не потребляешь, ж…па твоя ясновельможная. Зря! Может, кумысику? — дурашливо сюсюкая, Бердыш потянулся к полупустому кувшину.
Батыр зверски ощерился и, напружась, швырнул докучного панибрата в угол. Тот что-то невнятно зареготал, барахтаясь, и утих на ковре…
Однако деловой разговор сморщился на том и утух. После тройки любезно-двусмысленных пожеланий мирзы покинули царевича…
…Глубокой ночью пиршественный шатёр разобрали, под настилом таился утлый заземлённый вруб. Внутри корячился узябший толмач в тулупе. Все слова Мурата и его гостей долетали до него сквозь узкую щель, придавленную тяжёлой курительницей на ковре. За неё-то и ухватился пылкий Иштору…
Теперь астраханский воевода знал, чего ждать от льстивых ногаев и как отнестись к владетельному князю четырёх рек с царской хартией…
В иное
После такого развлечения полегчало. Но только поначалу. Дальше захлестнула тоска: горючая, голимая, опустошающая…
Служба на Волге близилась к закономерному итогу, Годунов звал в столицу. Но нутро распирало от не осознанной до конца и смертельной обиды, нанесенной кем-то ему, нет, не ему — всей его жизни. Он понял, что ни Астрахань, ни какой другой город не принесут избавления от гнёта мрачных дум. Его тянуло в другое. И он догадывался, что сила притяжения беспросветным тучевом сгустилась вовсе не в Москве, куда давно пора. В Самаре! Струя самых противоречивых домыслов сварила мозги. И он нащупал, извлёк из тайников сердца непонятую до конца потребность за чем-то, вперед столицы, править в Самару. Да и что — столица?..
Гордый и обидчивый он тщился не думать о той ради кого поедет обязательно поедет в Самару дела-заботы заслоняли но так ненадолго и так непрочно от любви естество побеждало он не поминал даже её имени во всяком случае пытался уверить себя в полнейшем спокойствии безразличии равнодушии но что бы там себе ни говорил ни внушал в чём бы ни пытался убедить своё гордое «я» за скопом мятежных своевольных волнующих стрекал всё-таки прятался самый сильный из толчков — скрываемое и безуспешно бичуемое им чувство любви успевшей затвердеть и переполнить воинское сердце Любви к женщине единственной и неодолимо тянущей…
А чем больше вспоминал о прошедшем, тем сильнее убеждался в дурацкой непоследовательности, бесполезности и губительности своих поступков. Так ли вёл себя в доме Елчаниновых? Нужно ли было мямлить все эти вежливые, нелепые, пустые, робкие, сопливые глупости? Не вернее ль было решительно и цепко схватить невесту, полонить в объятия, завоевать, обессилить, прижать к груди, пасть пред отче её и выкрикнуть с вызовом: «Казни-дери-секи, коль хошь! Но только дочь твою люблю! Пуще света, пуще жизни! И никто, хоть сам шайтан, не заставит отпустить меня её, покуда не дашь ты родительского благословения на нашу свадьбу…».
Вот как следовало сделать! По-хорошему, по-честному, по-мужски. Но зачем об этом квохтать теперь? Слабый ты человек, Степан Бердыш, квёлый и скучный. Раб государев, коему всё, что не служба, второе и даже третье, не главное. Непобедимый в бою, витязь без страха, в любовной баталии ты не мужик совсем, тряпка, о которую вытер подошвы даже юный барчук, боярский петушок, ни пороху, ни петли, ни плети, ни клети не познавший. Правы, ой, как правы — казаки: Барабоша, Мещеряк… Справедливы в презрении своём даже злобный Зея и оголтелый Ермолай Петров. Поделом тебе, и права Надя, что отвернулась…