Внезапно в дверях выросла Клавдия Нехорошкова.
Высокая, прямая как жердь, сапоги заляпаны грязью, подол платья мокрый — надо полагать, только что из заречья. Клавдия была под хмельком. Лицо у нее было красное, как у мужика, светлые глаза лихорадочно блестели.
Некоторое время, стоя неподвижно в дверях, она разглядывала танцующих, потом вдруг бухнула на весь клуб:
— Шурка! Чего эту м… развел? Русского!
Танцующие, поглядывая на нее, заулыбались.
— Шурка! Кому говорят? — Клавдия топнула ногой, шумно ширнула простуженным носом.
Шурка, щупленький гармонист — семиклассник, покосился на избача Данилу, который, постукивая окольцованной деревягой, уже подходил к Клавдии:
— Ты плясать пляши, а выражаться да сморкаться — на улицу.
— Чего? Ты еще мне указывать! Пошел ты…
Ананий Егорович с силой сдавил локоть Клавдии:
— Перестань, Нехорошкова!
— А — а, председатель!.. Тебя-то мне и надо. Дашь на маленькую?
В зале захохотали.
— Тебе не маленькую, а мозги вправлять надо. Пьянствуешь, а люди?
— Люди-то? — Клавдия перестала улыбаться. — Люди сегодня все в лес удрали. Ну, они у меня попляшут.
Меня? Клавку обманывать? — вдруг выкрикнула она и мрачным взглядом обвела сразу притихший зал. — Завтра всех вытащу. Вот те бог. За шиворот!
— Так, так, вытащишь, — вступила в разговор невесть откуда взявшаяся Анисья Ермолина, мать двух дочекблизнецов. — только ты не мешай молодым-то, — стала она уговаривать Клавдию. — Смотри-ко, они, тулюшки, притихли, глаз со стыда поднять не могут. Разве можно так выражаться при девушках?
— А я сама девушка! — сказала громко, улыбаясь, Клавдия и вдруг под хохот и выкрики сграбастала в охапку толстую, неповоротливую Анисью и потащила на середку зала.
Шурка заиграл русского.
Анисья начала вырываться, кричать, потом обе они упали.
— Не лезь ко мне! — закричала, поднимаясь, Анисья. — Ты по себе, и я по себе! Я девья матерь! Мне кверху задницей нельзя.
Новый взрыв хохота, визг. Теперь представление не скоро кончится.
Ананий Егорович вышел. С Клавдией сейчас бесполезно говорить. Пока дурь пьяную не вытрясет, хоть кол на голове теши.
Удивительно все ж таки, подумал он, как меняется человек. Клавдию он знает давно, очень давно, еще с военных лет. Помнится, приехал он однажды на пожню — тогда уполномоченные райкома из колхозов не вылезали: время было тяжелое, наши отступали на всех фронтах.
И вот бабы сидят, митингуют на весь луг, так я эдак отводят свою душеньку. А в сторонке, в кустах, стоит высокая тоненькая девушка с опущенной головой.
— Бригадир наш, — сказали, посмеиваюсь, жепкя. — Это мы ее в кусты послали. Иди, говорим, Клаика, мы хоть по-русски поговорим — все легче станет.
Да, именно так Анаши! Егорович первый раз увидел Клавдию.
И еще ему вспоминается вот какой случаи. В сорок седьмом году он как заместитель председателя райисполкома приехал в колхоз на отчетное собрание. Приехал с радостной вестью: райпотребсогоз выделил для колхозников тридцать ннть метров ситца и пять женских платков. Доклад, конечно, сразу же в сторону, а первым вопросом — распределение мануфактуры. Люди обносились страшно — ведь за все годы войны деревне не перепало не единого метра мануфактуры.
Ситец не без скандала поделили между вдовами и сиротами, а платки — дешевенькие белые платки с цветочками — председатель колхоза предложил отдать девчатам.
Опять стали выкрикивать имена.
— Клавдии Нехорошковой, — сказал кто-то.
— Потерпит! — раздались голоса. — Этой не к спеху.
Надо сперва тем, которые молодые.
Так и не дали Клавдии платка.
Ананий Егорович вспомнил этот давнишний случай, и ему как-то сразу стала понятна вся несуразная, изломанная жизнь Клавдии. Перестарок — посторонись! А что же этому перестарку-то делать? И разве виновата та же самая Клавдия, что молодость ее пала па войну? Вот и почала она по вечерам свои походы в деревню делатьавось и ей перепадет какая-нибудь кроха бабьего счастья, а чтобы не так стыдно было, залей глаза вином…
Погода поворачивала на ясень. В небе сверкали крупные августовские звезды, и уже можно было различать на дороге лужи.
«Что же это я сегодня всех жалею? — вдруг разозлился на себя Ананий Егорович. — Председатель ты колхоза или заведующий богадельней? Нет, к черту! Одного пожалеешь, другого пожалеешь, а кто работать будет?»
Было еще одно место, куда по субботам заглядывали мужики, — чайная. И он отправился в чайную.
XV
В комнате светло. И солнце. Много солнца.
Да не приснилось ли ему это? Он провел ладонью по лицу. Ладонь была мокрая от пота.
— Лидия!
Ни звука в ответ. Он вскочил с постели, в одном белье выбежал на другую половину.
Никого. На столе записка: «Пошла с ребятами в лес».
Он взглянул на стенные часы, и у него глаза буквально полезли на лоб. Двадцать минут двенадцатого! Не может Оыть! Он кинулся в спальню. Его ручные часы показывали, двадцать пять двенадцатого.
Он схватился за голову, застонал. Вот тебе и воскресник, вот тебе и силос…
Выбежав из дома, Ананий Егорович хотел было идти ладами, но тут же отбросил эту мысль. Чего уж финтить.
Кто не знает теперь, что председатель отлеживался с похмелья?
Блестят залитые солнцем лужи. Собственные шаги, как набат, отдаются в его ушах. А деревня будто вымерла.
Даже мальчонок не перебежит улицу… Все ясно. Все укатили в лес. Вот теперь-то его песенка спета.
«Посмотрите, товарищи, на этого горе — председателя, — скажет секретарь райкома на бюро. — Партия доверила ему передовой участок, дело, которое является общенародным в данный момент. А он что сделал? Пьянство развел…»
И чем будешь оправдываться? Зубы, дескать, лечил?
Внезапно до его слуха долетел натужный вой машины. Он остановился, прислушался. Машина выла внизу, где-то у колхозной конторы.
Он выбежал на пригорок и вот что увидел: от полевых ворот с огромным возом сена ползет машина, а там, на лугу, за озериной, люди. Сплошь люди. С граблями, с вилами. Бегают, загребают сено, укладывают на телеги.
Он ни черта не понимал. Неужели все это сделал Исаков? Да, только он. Больше некому. Приехал, наверно, вчера поздно вечером из райкома и давай рвать и метать.
И все это в то время, как он пьянствовал в чайной…
Из кабины подъехавшей машины выскочил Васька Уледев — рожа в испарине, белозубый рот до ушей: