Янина уснула.
Рано утром у дома Раштикайтиса стали собираться мужики: все местные литовцы, человек восемь, и с ними белорусы — Ярошко, Микуть, Бастун, Добриян, Якусик, Пацикайлик, Лявончик, Серкевич, Кулинич. Молчали, курили. На другой стороне улицы располагался дом Шимона Бадилкеса, кузнеца, вроде как старшего среди евреев. При доме был большой двор, где стояли обычно привезенные на ремонт жнейки и бороны. Шагах в тридцати глубже во двор — сама кузня. Ко двору Шимона прилегали хаты Аврома Гольдшмидта и Шлойме Свердлина.
Увидев собирающуюся молчаливую толпу, маленькие детишки Бадилкеса побежали к папке сказать. Шимон долго не появлялся, на дворе мелькали женщины, и старые, и молодые, жена Двойра, дочки Тэвка и Цира. На дворах у Свердлина и Гольдшмидта тоже началось движение. Убирали промерзшее белье с натянутых веревок, ныряли внутрь хат, бегали до сараев. Смотрели в окна остановившимися черными взглядами.
Мужики, что толпились у ворот Раштикайтиса, нехорошо косились в их сторону, досадливо сплевывали слова в утоптанный снег, морщились. Общего разговора не было, но можно было заключить, что все пришли по какому-то одному делу и думают об этом деле сходно. Правда, никто особой радости от сложившегося положения не испытывает, но тем не менее все здесь, потому что не прийти было нельзя.
Показался Шломо Бадилкес, он явился из кузни в потной черной рубахе и кожаном фартуке ниже колен. Огромными сапогами чуть оскальзывался на гладком снегу, поэтому шел будто по тонкому льду. Вообще, вся ситуация была хрупкая. Шимон взял что-то у стоявшего подле его калитки Иче Поляка. Цигарка. И так, с незакуреной цигаркой, пошел он медленно и осторожно к группе мужиков у ворот Раштикайтиса.
— Йонас, — сказал он громко, — дай прикурить.
Раштикайтис стоял в самой середине редкой гурьбы, расставив ноги в сапогах, которые своим видом и мощью ничем не уступали сапогам Шимона, в расстегнутом полушубке и насаженной на затылок словно специально меньшего размера шапке. Изо рта его торчала большая варшавская папироса.
Дать закурить — такое дело, что тут теряешься. Даже если ты себе постановил, что человек данный для тебя плох и ты теперь должен к нему перемениться, то отказать ему прикурить от твоего огонька — это как-то слишком. Резкий больно переход от всего лишь позавчерашнего совместного распивания доброго самогона. Почти все в этой гурьбе были для Шимона или клиентами, или как минимум собутыльниками.
Раштикайтис протянул вперед руки, одна у него была как бодающаяся корова — двумя крайними пальцами вперед, раздвинул собравшихся и вышел к Шимону.
Дал прикурить.
Кузнец дольше, чем было бы в другой, обычный раз, прилаживался к заемному огоньку, наконец заглотил дыма, закашлялся.
— Ты ж не куришь.
Шимон твердо посмотрел ему в глаза:
— Закуришь тут.
Раштикайтис бросил взгляд за спину, в напряженную ожиданием группу соратников по будущему погрому. Что-то ему не понравилось в их лицах.
— Ксендз Волотовский приезжал.
— Знаю.
— Из Сопоцкина.
Шимон кивнул и тоже оглянулся на своих. Было их раза в три меньше, чем людей Раштикайтиса.
— Что сказал ксендз? — спокойно спросил Шимон.
— Что может сказать ксендз? Жизнь человеческая никому не принадлежит, только Богу. Надо любить всех, ибо Божьи создания.
— Так оно и есть, — сказал Шимон.
Раштикайтис шумно втянул воздух:
— Так-то оно так.
Шимон прищурился:
— А что не так?
— Одним словом, ты должен понять.
— Будете громить?
Раштикайтис затянулся сильнее, чем обычно, отчего закашлялся — и сам удивился этому. Слабость вылезает, что ли?
— Сам знаешь, что на свете происходит.
— Так, значит, будете.
— А как быть?
По словам получалось вроде просьбы подсказать, а по тону — сообщение, что погрома не избежать, хотя вроде как и не очень хочется.
— Ну, давай, отдаю мой дом, женщин только выведу, постель возьму, а так бей. Но больше никого, такой уговор.
Некоторое время Раштикайтис думал, потом покачал головой:
— Не уговор. Если начнем, не остановимся.
— Понимаю.
— Сам знаешь, что такое погром.
— Нет, Йонас, только слышал. Давно живу, но попадать не доводилось.
— Мне тоже.
— Тогда зачем?
Цигарка кончилась, окурок обжигал пальцы. Шимон загасил его, не бросая: брошенный окурок — конец разговора, а дальше буря и буча.
— Везде есть, так и у нас должно быть.
— Что? В Гродна есть гетто, я слышал. Погрома там не было.
В глазах огромного литовца неожиданно появилась довольная искра.
— Сделаем тоже.
— Что?
— Что в Гродна.
Шимон оглянулся, брови сошлись на переносице, как две мысли. Одна радовала — погрома можно избежать, а вторая — с прежней жизнью все же прощаемся.
В конечном итоге Раштикайтис потребовал немного, учитывая и просьбу ксендза Волотовского: огородить дворы Бадилкеса, Гольдшмидта и Свердлина со всеми постройками, и пусть считается, что это гетто. И если окажется на Голынке какой-нибудь проверяющий, то все местные евреи пусть придут за эту ограду и там будут, пока он не уедет. Ограда — всего лишь веревка между вкопанными вехами. Чистая, в общем, картинка.
Раштикайтис развел руками — мол, меньше не могу.
Шимон смотрел на него неотрывным взглядом. Надо было понимать, что этот человек оказывает ему и его народу немалую услугу. Самого страшного не будет, так что надо быстро и довольно соглашаться на предложенный минимум.
— Только чтоб я не был дураком перед своими. Мне должны верить.
Раштикайтис кивнул:
— Только пошлю мальчонку с сигналом — всем вставать и топать за веревку.
Кузнецу было тошно, хотя, конечно, здравый рассудок подсказывал: бери что дают. И потом, это он мог сказать себе: по Европе его братья сплошь и рядом сидят за такими веревками и даже иногда радуются этому. Сами этого хотят.
— А я слово даю: бить никого не будем и даже на двор не войдем.
Шимон бросил окурок под ноги, повернулся и пошел к своим воротам. Поднял широченную ладонь и махнул в сторону родственников и соседей — отбой. Пока.
Янина проснулась, разбуженная особенно громким заявлением Хаврона:
— А мне смех!
По-смешному развивались дальнейшие события в той Голынке, после того как вернулся в местечко пан Бронислав, двоюродный брат пана Матысика. Сам Матысик был человек мирный и даже арендой не больно донимал мужиков «при Польши». Многие хотели перейти к нему от других хозяев — да разве ж наш мужик на что-нибудь решится? Ему только намекни, что могут показать кулак, он и сел.