Он улыбается, и, как ни странно, я улыбаюсь в ответ. Наша непринужденная прогулка меня немного отрезвила. Я даже на время забыл о швейцарце. Я решил, что Мендель по доброте душевной пытался меня развлечь. И тут орнитолог, по ошибке попавший в частные владения, обрушивается на меня со всей силой. В конце дорожки стоит Фавн. За ним поднимаются каменные ступеньки к двери оливкового цвета, а на ней табличка «ОПАСНО ДЛЯ ЖИЗНИ. НЕ ПОДХОДИТЬ».
Следом за Фавном мы поднимаемся по ступенькам. Это сеновал. Со старых крюков свисает затхлая конская сбруя. Мы проходим между стогов сена, превратившегося в труху, и оказываемся перед Подлодкой, специально построенной изолированной камерой для осваивания неблаговидного искусства выбивания показаний из жертвы. Никакой курс переподготовки не обходился без знакомства с этими мягко обитыми стенами при отсутствии окон, кандалами на руках и на ногах и звуковыми эффектами, от которых лопались барабанные перепонки. В стальной двери открывающийся глазок: ты видишь, тебя — нет.
Фавн держится на расстоянии. Мендель подходит к стальной двери, приоткрывает глазок, отступает назад и кивает мне: твоя очередь. И быстро проговаривает шепотом:
— Она, конечно, не сама повесилась, сынок. Наш друг-орнитолог ей помог.
В мое время Подлодка была лишена всякой мебели. Человек либо спал на каменном полу, либо расхаживал в кромешной тьме, а из динамиков неслась такая вакханалия, что человек не выдерживал, или начальство решало, что с него достаточно. А этим необычным обитателям карцера предоставили карточный столик, покрытый грубым красным сукном, и два очень приличных стула.
На одном сидит Джордж Смайли с выражением лица, свойственным ему во время ведения допросов: немного сконфуженное, немного страдающее, словно жизнь не оставляет его в покое и сделать ее сносной способен разве что ты один.
А напротив него сидит могучий блондин моего возраста, со свежими синяками под глазами, одна голая нога забинтована и выставлена вперед, скованные руки лежат на столе ладонями вверх, словно он просит подаяния.
А когда он поворачивает голову, я вижу ожидаемый старый шрам через всю правую щеку, словно по ней когда-то полоснули саблей.
И хотя из-за синяков я не вижу его глаз, я знаю, что они у него синие, потому что это записано в криминальном досье, которое три года назад я выкрал для Джорджа Смайли, после того как его чуть не убил мужчина, сидящий сейчас напротив него.
Допрос или торг? Имя заключенного — разве забудешь? — Ганс-Дитер Мундт. Бывший работник восточногерманского сталелитейного представительства в Хайгейте, имевшего официальный, хотя и не дипломатический, статус.
Во время своего лондонского турне Мундт убил местного автодилера, который, как он считал, слишком много знал. Джорджа он пытался убить по тем же причинам.
И вот этот самый Мундт сидит в Подлодке, наемный убийца Штази, прошедший обучение в КГБ и выдающий себя за швейцарского орнитолога, случайно угодившего в капкан для оленей, а в это время Дорис, желавшая, чтобы ее называли Тюльпан, лежит мертвая в каких-то пятнадцати метрах от него. Мендель тянет меня за руку.
— Питер, нам еще предстоит небольшая поездка. Джордж к нам присоединится позже.
— А что с Харпером и Лоу? — спрашиваю я первое, что мне приходит в голову, когда мы садимся в машину.
— Медоус отправил Харпера в госпиталь, чтобы ему там наложили на лицо швы. А Лоу держит его за ручку. Наш друг-орнитолог повел себя, скажем так, не совсем безропотно, после того как его высвободили из капкана. Ему, как ты скоро поймешь, потребовалась серьезная помощь.
* * *
— Питер, у меня для тебя два вещдока. — С этими словами Смайли протягивает мне первый.
Два часа ночи. Мы сидим вдвоем в гостиной стоящего на отшибе дома некоего полицейского где-то на границе Нью-Фореста. Хозяин, старый приятель Менделя, разжег огонь в камине и принес нам на подносе чай с печеньем, прежде чем уйти наверх к супруге. Мы не притронулись ни к чаю, ни к печенью. Первый вещдок — обычная почтовая открытка без марки. Слегка поцарапанная, как будто ее просунули в узкую щель, например под дверь. Без адресов получателя и отправителя. На оборотной стороне иссиня-черными чернилами, от руки, печатными заглавными буквами написано по-немецки:
я ваш друг швейцарец который отвезет вас к густаву. встретимся в час дня возле пешеходного мостика. все организовано. мы добрые христиане. [Без подписи.]
— Зачем было ждать, пока она прилетит в Англию? — спрашиваю я Джорджа после долгого молчания. — Почему не убить ее в Германии?
— Чтобы прикрыть свой источник, само собой. — Смайли как будто выговаривает мне за мою несообразительность. — Подсказка пришла из московского Центра, который, естественно, настоял на повышенной бдительности. Никакой автомобильной аварии или еще чего-то подстроенного. Лучше самоубийство, которое вызовет невероятный шок в стане врага. По-моему, очень логично, нет? Или ты, Питер, так не считаешь?
В стальном контроле над привычно мягким тоном, в жесткости обычно живого лица чувствовался гнев. Гнев как следствие недовольства собой. Гнев на чудовищность того, что ему предстояло совершить, что противоречило всем приличиям.
— Сопроводили… Мундт несколько раз повторил это слово, — продолжает он, не дождавшись моего ответа, впрочем, и не интересуясь им. — «Мы сопроводили ее в Прагу, мы сопроводили ее в Англию, мы сопроводили ее в Лагерь № 4. А потом мы ее задушили и повесили». Он ни разу не употребил «я». Исключительно коллективное «мы». Я ему сказал, как я его презираю. Надеюсь, до него дошло. — И, словно вдруг вспомнив: — Да, а второй вещдок адресован тебе. Он протянул мне сложенный листок почтовой бумаги, на которой, на этот раз мягким карандашом, было выведено крупными буквами: «Адриану». Почерк старательно аккуратный. Никаких завитушек. Простодушная немецкая школьница обращается у своему английскому другу по переписке.
Мой дорогой Адриан, мой Жан-Франсуа. Ты мой единственный мужчина. Пусть Бог любит тебя так же, как я.
Тюльпан
— Я тебя спросил, ты собираешься сохранить это на память или сжечь? — Смайли повторяет свой вопрос, так как я стал туговат на ухо, и в его голосе звучит все тот же холодный гнев. — Я предлагаю второй вариант. Милли Маккрейг наткнулась на эту записку возле маленького зеркальца.
Не выказывая никаких эмоций, он наблюдает за тем, как я, опустившись на колени перед камином, опускаю сложенное письмо на раскаленные угли — такое жертвоприношение. А в голове, среди разрывающих ее кошмаров, мелькает мысль, что нас с Джорджем Смайли роднит кое-что, о чем мы предпочитаем не думать: мы оба неудачники в любви. Я скверно танцую. А Джордж, если верить его неверной жене, вообще отказывается танцевать. Все это время я молчу.
— В соглашении, которое мы только что заключили с герром Мундтом, есть несколько полезных условий, — продолжает он, как заведенная машина. — Взять хотя бы магнитофонную запись нашего разговора. Мы сошлись на том, что его начальники в Москве и в Берлине не пришли бы от нее в восторг. Еще мы сошлись на том, что его работа на нас, успешно поддержанная обеими сторонами, будет только способствовать его блестящей карьере в Штази. Он вернется к своим товарищам как герой. Большие шишки в директорате будут им довольны. Московский Центр будет им доволен. Место Эммануэля Раппа освободится. Пусть подает заявление. Он заверил меня, что так и сделает. Когда вырастет его вес в Берлине и Москве, а заодно и уровень доступа к секретным материалам, возможно, однажды он нам расскажет, кто предал Тюльпан и других наших агентов, встретивших преждевременную смерть. Нас с тобой ждет еще много интересного, не находишь?