Поскольку для задуманной конфронтации это место явно не подходит, я спрашиваю его про Энн.
— Она в порядке, Питер. Да. Даже очень, с учетом… — Он запирает шкафчик и кладет ключ в карман. — Она сюда иногда приезжает. Мы с ней гуляем в Черном лесу. С былыми марафонами, конечно, не сравнить, но все-таки.
Наша негромкая беседа обрывается с появлением пожилой дамы, которая с некоторым усилием снимает с плеча сумку, выкладывает на стол бумаги, водружает на нос очки и с громким вздохом усаживается в алькове. Мне кажется, именно этот вздох окончательно подорвал всю мою решимость.
* * *
Мы сидим в спартанской холостяцкой квартирке на холме с видом на город. Джордж умеет слушать, как никто другой. Его компактное тело словно пребывает в зимней спячке. Длинные ресницы полусомкнуты. Ни хмурого взгляда, ни одобрительного кивка, ни вздернутых бровей, пока твое повествование не подошло к концу. И даже когда это случилось — в чем он должен убедиться, попросив тебя прояснить кое-что, то ли тобой пропущенное, то ли небрежно поданное, — по-прежнему никакой эмоциональной реакции: ни удивления, ни одобрения, ни осуждения. Тем поразительнее, что по окончании моего длинного рассказа — уже сгустились сумерки, и город под нами исчез в покровах вечернего тумана, сквозь который пробивались огни, — он раздраженно задернул шторы и дал выход неудержимой ярости, чего за ним никогда не наблюдалось.
— Трусы. Дальше ехать некуда. Питер, это позор. Говоришь, ее зовут Карен? Я ее разыщу немедленно. Надеюсь, она не будет против, чтобы я приехал и мы поговорили. Еще лучше, если она прилетит сюда, я это организую. Если Кристоф желает со мной поговорить, ради бога. — После несколько нервной паузы он добавляет: — И, конечно, Густав тоже. Говоришь, назначена дата слушаний? Я дам показания под присягой.
— Я про это ничего не знал, — продолжает он, все так же негодуя. — Ничего. Никто со мной не связывался, никто меня не информировал. Меня легко найти, даже в укрытии, — утверждает он без объяснений, от кого он укрывается. — Конюшня? — восклицает он, не скрывая своего возмущения. — Я был уверен, что она давно закрыта. Оставляя Цирк, я передал все полномочия юристам. Что происходило потом, мне неведомо. Судя по всему, ничего. Парламентское расследование? Исковые заявления? Ни слова, ни намека. Почему? А я тебе скажу. Они не хотели, чтобы я об этом знал. Я слишком высоко забрался для их клевков. Вижу их насквозь. Бывший глава Секретки дает показания? Признает, что он принес в жертву ценного агента и невинную женщину в операции, про которую мир мало что помнит? И все это было лично спланировано и одобрено шефом внешней разведки? Это не понравилось бы нынешним начальникам. Нельзя марать нимб нашей священной Службы. Господи, я немедленно прикажу Милли Маккрейг предоставить им все доверенные ей документы, даже не сомневайся, — продолжает он уже спокойно. — «Паданец», как призрак, преследует меня по сей день. И будет вечно преследовать. Во всем я виню себя. Рассчитывая на жестокосердие Мундта, я его недооценил. Он был не в силах побороть искушение устранять свидетелей.
— Послушай, Джордж, — запротестовал я. — Операцией «Паданец» руководил Хозяин. Ты лишь плыл по течению.
— Это и есть самый большой грех. Не хочешь у меня переночевать, Питер?
— Я забронировал номер в Базеле. Всего-то одна ночь. Утром у меня поезд до Парижа.
Это была ложь, и, кажется, он догадался.
— Последний поезд в десять минут двенадцатого. Как насчет ужина?
По тайным причинам, которым я был не в силах противиться, я умолчал о несостоявшейся попытке Кристофа меня убить и тем более о тираде его отца Алека против Службы, хоть он и питал к ней нежные чувства. Но последующие слова Джорджа прозвучали как ответ на выпады Кристофа.
— Мы не проявляли жестокости, Питер. Никогда. Скорее милосердие. Наверное, не всегда по адресу. И без толку. Сейчас-то понятно. Но тогда мы этого не понимали.
Впервые, сколько я помню, он положил руку мне на плечо, но тут же отдернул, словно обжегшись.
— Ты-то, Питер, понимал! Ну разумеется. С твоим отзывчивым сердцем. Иначе разве стал бы ты разыскивать Густава? Я это оценил. Верность Густаву, как и его несчастной матери. Она для тебя стала огромной потерей, не сомневаюсь.
Я не подозревал, что он знал о моих робких попытках протянуть Густаву руку помощи, но не скажу, что он меня сильно удивил. В этом был весь Джордж: знающий все про слабости окружающих и стоически отказывающийся признавать собственные.
— У твоей Катрин все хорошо?
— Да, все отлично, спасибо.
— А как ее сын?
— У нее дочь. Все хорошо.
Он забыл, что Изабель девочка? Или все еще думал о Густаве?
* * *
Старинное подворье рядом с кафедральным собором. Охотничьи трофеи на черной стене. Это заведение либо стоит здесь с незапамятных времен, либо его снесли до основания, а потом восстановили по старым чертежам. Сегодня фирменное блюдо — тушеная оленина. Джордж рекомендует запивать ее баденским вином. Да, мой дом по-прежнему Франция, подтверждаю я. Джордж доволен моим ответом. А ты, спрашиваю, совсем обосновался во Фрайбурге? Он отвечает не сразу. Временно, Питер. А на сколько это «временно» растянется, будет видно. И тут он высказывает мысль, словно сейчас пришедшую ему в голову, хотя она наверняка засела там с момента моего появления.
— Ты приехал, Питер, чтобы меня в чем-то обвинить. Я прав? — Пришел мой черед смешаться, а он продолжает: — Обвинить в том, чем мы занимались? Или почему мы этим занимались? — Голос его звучит в высшей степени участливо. — Или, скорее, почему я этим занимался? Ты был верным солдатом. А солдат не спрашивает, почему каждое утро восходит солнце.
Я мог бы с этим поспорить, но решил не прерывать ход его рассуждений.
— Уж не ради ли мира на земле (вот только понять бы, в чем заключается его смысл)? Ну да, ну да: «Войны не будет, зато будет такая борьба за мир, что камня на камне не останется», как любят говорить наши русские друзья. — Он умолк, а затем продолжил уже с напором: — Ради торжества капитализма? Я сильно сомневаюсь. Ради христианской идеи? Избави бог.
Он отпивает вино, на губах блуждает озадаченная улыбка, скорее обращенная не ко мне, а к себе.
— Значит, ради Англии? — продолжает он. — Возможно, когда-то. Но чьей Англии? Какой Англии? Обособленной Англии, где ты непонятно чего гражданин? Я, Питер, европеец. Если у меня была миссия, — бодания с противником не в счет, — то связанная с Европой. Если я бывал бессердечен, то из-за нее. Если у меня была недостижимая мечта, то лишь о том, как вывести Европу к свету разума. И эта мечта еще во мне жива.
Повисает затяжное молчание, какого не случалось на моей памяти даже в самые тяжелые времена. Подвижное лицо вдруг застыло, брови полезли вперед, веки смежились. Указательный палец нашел дужку очков — проверил, на месте ли. Наконец он встряхивает головой и, словно избавившись от дурного сна, позволяет себе улыбнуться.