Вдоль моря бежит черная тощая собака. Добежав до моего шезлонга, собака встает всеми четырьмя ногами в воду и принимается сердито лаять.
– Что это ты такое читаешь, что она на тебя лает? – спрашивает греческий приятель. Он не знает русского, но довольно бойко говорит по-английски. Тетушки прекращают игру и прислушиваются.
– Я читаю поучения Паисия Святогорца.
– А, тогда ясно, – смеется грек и транслирует тетушкам мои слова: – Она читает блаженного Паисия.
Тетушки тоже смеются и машут на собаку:
– То-то бес пришел тебя ругать! Дай-ка я его перекрещу!
Собака удирает вдоль линии прибоя.
* * *
Хозяин деревенской греческой таверны приносит рыбу. Сырую. То есть – живую.
Познакомиться. Прежде чем жарить.
Он считает, что это абсурд – есть незнакомую рыбу.
– Я не хочу видеть ее заранее! – жалуюсь я. – Потом мне жалко ее есть!
– А как же ты дома покупаешь рыбу? – изумляется приятель-грек.
Мои объяснения про Норвегию, мороженое филе трески в коробочке и «ничего личного» вызывают у Стратоса страдальческое выражение на лице.
Из-под стола с таким же выражением лица на рыбу смотрит кошка – разноцветная и тощая, как велосипед. Но в кошкином взгляде присутствует надежда. Грек считает меня безнадежной.
Рыба тем временем возвращается на стол, изжарившись на углях, облившись оливковым маслом, обложившись помидорами…
Мои отношения с кошкой переходят в фазу заговора.
Я незаметно опускаю руку под стол.
Кошка незаметно берет из руки кусочек рыбы.
– Какое вкусное оливковое масло! – говорю я.
– Алексис! – кричит мой приятель. – У кого ты берешь масло?
Возникает хозяин. За ним возникает масло – мутновато – зелено-золотое, нерафинированное, в пластиковой бутылке. Следует длинный диалог, из которого я понимаю, что двухлитровую бутыль мне подарят, а еще две продадут за два евро.
– Сколько ты повезешь в Москву? Пять литров? Шесть?
В голове моей плывут видения: сумасшедший аэропорт в Солониках, толпа, сумки, Шереметьево, шесть литров масла…
– В Москве его не с чем есть, – говорю я.
Собравшиеся скорбят.
Кошка, меж тем, наевшись, засыпает на моей ноге.
* * *
Халкидики. Греция, блаженное лето.
Дочка хозяина таверны уехала в Америку.
– И хорошо там, в этой Америке? – спрашивает меня Яни.
– Не была, не знаю. Но София умница, она пробьется.
Наш приятель Стратос с удовольствием переводит про умницу Софию. Ему приятно, что я помню девушку и говорю отцу хорошее. То есть поступаю как положено.
Софию красавицей не назвать, она стрижена ежиком, за ухом имеет татуировку в виде морской звезды, хорошо говорит по-английски, и у нее диплом юриста.
В прошлом году она работала на пляже в большом отеле на Ситонии, распоряжалась лежаками и зонтиками. С работой по специальности были проблемы…
– Все сошли с ума, – говорит Яни. – Все едут…
– Море стоит, горы стоят, – роняет Стратос.
Стратос вообще философ. Одно слово – грек.
Всегда мне нравились такие мужчины: укорененные в жизни. Не знаю, как точнее объяснить.
Кроме того, он – «наш». Волонтер. Когда горела его любимая Кассандра, именно он собирал соседей в ополчение.
Года четыре назад он возил меня показывать мертвый обгоревший лес на границе, где они остановили огонь страшным способом – встречным пламенем.
Сегодня мы ехали с Афона домой, через фантастически прекрасную Ситонию с горами и холмами, с оливковыми рощами, висящими в ослепительном мареве над белым от жары морем… и я попросила его проехать через то место. Мы свернули, сделали крюк, и Стратос с гордостью показывал мне молоденький подлесок…
– Лет через пятьдесят…
– Мы не доживем, – говорю я.
– Какая разница? – смеется Стратос.
Ящерицу, лежащую на камне, приходится легонько пнуть для того, чтобы она подняла голову и посмотрела на тебя томно и утомленно: «Ну что тебе, двуногая ошибка эволюции?»
Когда стоишь по колено в воде, собираются мелкие рыбки, и ходят у ног, проявляя к твоей громоздкой особе мимолетный интерес. Выяснив, что в пищу ты временно непригоден, уходят неторопливой стайкой в прозрачную глубину.
Лавка в деревне открывается в 11, закрывается в 12 и потом мучительно приоткрывается часов в пять, изображал звериный оскал капитализма. На двери звенит колокольчик, и хозяин долго идет тебе навстречу с чашкой кофе и газетой в руках. Газетные заголовки обещают апокалипсис. На лице у грека написано: «Да ладно!»
Утром я пью холодный кофе с молоком в баре на пляже.
Хозяин бара задумчив и условно англоязычен.
– Море видишь? – спрашивает он.
Море недвижно лежит у ног и очевидно, как грядущее бессмертие.
– Олимп видишь?
Олимп плывет, тая в дымке над Термическим заливом.
– Хорошо?
– Хорошо, – киваю я.
– Вот скажи, можно тут работать?
– Нет, – решительно отвечаю я.
– Воот, – говорил грек. – Ты понимаешь. А Меркель – не понимает…
* * *
Капитан яхты – старый грек, помогают ему два взрослых сына.
Банальная моя память немедленно подсовывает:
По рыбам, по звездам
Проносит шаланду:
Три грека в Одессу
Везут контрабанду.
На правом борту,
Что над пропастью вырос:
Янаки, Ставраки,
Папа Сатырос…
Тут море тихое и такое бирюзово-бездонное, что кажется ненастоящим.
Рубка яхты увешена фотографиями многочисленных черноглазых, упитанных, улыбчивых детишек.
У капитана девять внуков.
Мы огибаем веселую Кассандру и сонную Ситонию. Решаем непременно войти в ту бухту, где в прошлом году поймали морского ежа.
В бухте встает на якорь небольшая яхта с немецким названием и надписью «Бавария» на корме.
Янаки, Ставраки и Папа Сатырос иронически комментируют неуклюжие движения суденышка.
Минутой позже выясняется, что правят яхтой две дамы средних лет. Суровые, стриженые ежиком, но все же дамы.
С этого места Стратос тактично перестает переводить.
Реплики приобретают отчетливый гендерный характер.
Феминизм не успел еще пустить корней на каменистых почвах Посейдонова Трезубца.