– Подождите, – заговорил он. – Вы не поняли. Я боготворю вас…
– А я вас ненавижу! – силилась ответить она, но, как в страшном сне, не могла издать ни звука.
Без пальто и сумочки она вылетела из его комнаты в коридор и к входной двери, задергала ее, распахнула, сбежала с крыльца на улицу. Только домчавшись до угла, она обернулась посмотреть, не гонится ли он за ней, но он не гнался. Свернув за угол, она продолжала путь бегом и лишь у шоссе вдоль парка сообразила, что у нее нет денег на автобус или такси. Было уже поздно, парк закрывался; прислонившись к почтовой тумбе, она попыталась было отдышаться, а потом, вновь испугавшись, что он ее догонит, подозвала первое попавшееся такси. Кто-нибудь наверняка дома, будет у кого попросить денег, стало ее последней связной мыслью. Добравшись до дома, она вызвала няню, та вынесла деньги, чтобы расплатиться, запричитала, что у мамы усталый вид, и предложила ей выпить чаю в детской.
– Себастьян будет так рад чаепитию вместе с мамочкой!
– Прошу прощения, мне нездоровится. Кажется, что-то подхватила. Просто хочу лечь.
Майкл еще не вернулся из мастерской; она бросилась на постель и лежала, пока не стемнело.
Доктора она больше не видела. На следующий день пальто и сумку ей принес какой-то незнакомый юноша, представившийся Гансом Шмидтом. «Отец просил меня отнести вам вот это», – сказал он. Она приняла вещи, не говоря ни слова, и захлопнула перед ним дверь.
Когда Майкл поинтересовался, как у нее продвигаются дела с доктором Шмидтом, она ответила, что он ей не нравится, поэтому она бросила ходить к нему, что Майкл воспринял с усталой снисходительностью: у нее сплошные капризы – не в состоянии сосредоточиться ни на чем.
С тех пор ее стали мучать страшные сны о нем, которые всегда принимали одну и ту же форму с небольшими отклонениями и неизменно вызывали шок. Она жила, как обычно, а он вдруг возникал из ниоткуда и всякий раз надвигался на нее. Однажды дело происходило на эскалаторе, когда она ехала вниз и увидела, как он поднимается, не сводя с нее темных пристальных глаз. Поравнявшись с ней, он вдруг исчез, но потом мужчина, стоявший на несколько ступенек ниже ее, обернулся, и она увидела, что это он. В другой раз она убегала от него сквозь анфиладу комнат, и когда уже достигла входной двери дома, она открылась, и там стоял он. Кошмары обрывались ровно в тот момент, когда она пыталась закричать и убеждалась, что не в силах издать ни звука. Эти сны продолжались всю зиму, хотя постепенно становились менее частыми. Оглядываясь на то время, она понимала, как много тогда изменилось. Ей вспоминалось, как той зимой, когда они с Майклом бывали на больших званых ужинах, она поглядывала на мужчин, чередующихся с женщинами за обеденным столом, и гадала, походят ли они на доктора Шмидта, когда остаются с женщиной наедине. Если так, ей придется найти какой-нибудь способ противостоять этому. Один из возможных – выглядеть так отвратительно и вести себя настолько неприятно, чтобы ни одному мужчине и в голову не пришло заговорить с ней, однако в этом решении имелся серьезный изъян. Ее ощущение собственной никчемности и вины – из-за Себастьяна и Майкла – было настолько велико, что немного легче ей становилось, только когда кто-нибудь обращал на нее восхищенное внимание. Луиза знала, что ее считают красивой, и хотя с этим она не соглашалась (будь у нее возможность выбора, она не стала бы такой костлявой и в целом блеклой), даже самые незначительные, брошенные вскользь замечания об этом вызывали у нее мимолетное чувство самоуважения. Свою репутацию умной женщины она втайне считала беспочвенной, но опять-таки ей помогало, что люди так считали и говорили об этом. Так что быть совершенно неприступной она просто не могла себе позволить. Положение оставалось плачевно безвыходным.
Той зимой ей жилось одиноко: Стеллу, устроившуюся в лондонскую газету, сразу же отправили за границу в качестве корреспондента, а это означало, что в Лондоне она будет появляться лишь изредка и ненадолго.
Иногда она виделась с Полли у нее дома, но Клэри почти не бывала там, а когда бывала, выяснялось, что из нее теперь слова не вытянешь, хотя Полли осталась утешительно прежней. Иногда, проведя с ней вечер, Луиза завидовала ее жизни: свое жилье, работа, к которой она относится настолько серьезно, чтобы зарабатывать деньги, возможность выбирать, как именно проводить свободное время. Все попытки Луизы найти работу давали немного, а чаще не давали ничего: любительские публичные чтения какой-то коммунистической пьесы в стихах в Илинге, пара второстепенных ролей в радиопостановках, три пробы на театральные роли, ни одна из которых ей не досталась. Сниматься в кино ее не звали, и работу такого рода она перестала искать.
Первое послевоенное Рождество они провели в Хаттоне. Ей хотелось остаться дома, но Майкл был непреклонен, и хотя разговоров об этом они не вели, она знала, что он недоволен ее отказом от посещений доктора Шмидта, потому и не осмелилась, да и была не в настроении спорить с ним.
После трех недель порицаний за курение, употребление спиртного, отсутствие беременности, неумение быть хорошей матерью, – по всем пунктам бесспорное попадание в цель, несчастно думала она, – они вернулись в Лондон, и для нее возобновилась прежняя жизнь: пришлось придумывать меню и заказывать еду миссис Олсоп, соображать, чем занять Себастьяна в нянин выходной, и иногда уходить в одиночку куда-нибудь, где она бывала вместе с Хьюго. Однажды в Портобелло в витрине того магазина, где он отыскал стол-пемброк, она увидела разложенный на инкрустированном столике лоскут ткани в красную и кремовую полоску. Это все, что осталось от шторы, сказал хозяин магазина, – немного пообтрепалась по краям, но материал крепкий. Он запросил за нее три фунта, и она купила ее просто потому, что обожала полоски. Красная, мягкая и яркая, была атласной, кремовая – из муаровой тафты. Ее портниха сказала, что ткани хватит на платье, но с почти прямой юбкой и лифом с бретельками-ленточками на плечах. Платье вышло романтичным, с легким флером Регентства, первый же случай надеть его представился, когда Майкл устроил званый ужин, в том числе для своей матери, отчима и известного дирижера – одного из крестных Себастьяна. Последний уговорил Луизу сводить его к крестнику. «Он наверняка уже спит», – предупредила она, пока они поднимались по лестнице в детскую.
Он спал. Вместе они смотрели, как он лежит в кроватке, освещенный только полоской света из приоткрытой двери в коридор. Она повернулась, чтобы уйти, и тут его тяжелая рука легла на ее плечо, пытаясь сдвинуть с него бретельку. Она отпрянула, бретелька оторвалась, и она застыла лицом к нему, придерживая платье на груди. Он по-прежнему тянулся к ней – «ты чертовски привлекательная девчонка», – и она бросилась в коридор, а оттуда – в дневную детскую, где попросила няню зашить на ней бретельку. Инцидент оказался полезным для нее – тем, что не внушил паники: она просто разозлилась. Весь вечер она ловила себя на том, что изучает его по частям: его напомаженные черные волосы – чересчур черные, явно крашеные, его чудовищные руки, настолько громадные и узловатые, что они были бы впору великану-людоеду, его залакированное лицемерие – «какой ангелочек достался мне в крестники», и прочие гадкие замечания, с которыми он обращался к Зи, и то, с каким отсутствием подлинного интереса он украдкой ощупывал взглядом ее фигуру.