Первую неделю без нее он продержался за счет бесплодных попыток подыскать работу – с преподаванием не вышло, еще несколько галерей впустую. Чем плоха была его квартира, так это невозможностью рисовать в ней. Выходные стали кошмаром. Он тосковал по ней, тревожился за нее, рвался в коттедж. Ему было одиноко и никого не хотелось видеть. Он сходил один на «Энни, возьми ружье!» и долго гадал, понравилось бы ей или нет; заглядывал в пабы, иногда вступал с кем-нибудь в разговор и всякий раз нарывался на тщетные споры о том, справится ли правительство с острой нехваткой долларов – опять поползли слухи о новом урезании продуктовых норм, машины обложили налогом в десять фунтов в год, неизвестно кто отправил министру иностранных дел и его заместителю взрывные устройства в конверте. «Это или красные, или евреи», – твердил угрюмый и чуть подвыпивший тип, пока Арчи не понял, что или ударит его, или сбежит. Да еще Индия. Посетители пабов, похоже, считали всю затею с независимостью Индии или преступлением, или ерундой, не стоящей выеденного яйца, ведь все равно там одни проклятые иностранцы.
И он перестал ходить в пабы один. Он читал, выходил куда-нибудь поесть, заваливался в постель, утомленный ходьбой: и почему это в Лондоне нога болит сильнее? В воскресенье вечером у него мелькнула мысль – это не на шесть недель, это навечно. В постели он думал: вот я заладил о ее зависимости от меня, а может, дело обстоит прямо противоположным образом.
Так что когда Руперт в понедельник позвонил ему, сообщил, что старая тетя Долли умерла, и спросил, не хочет ли он съездить в Суссекс, немного поддержать Дюши, он, разумеется, согласился.
Правильно он поступил, расставшись с ней, думал он на следующее утро, направляясь за рулем в Хоум-Плейс. Не мог он оставаться просто добряком-покровителем, изображать невозмутимое равнодушие, которого не чувствовал. Тот момент в кухне всплывал в памяти вновь и вновь. Ее красота, ее шок, вызванный ожогом, и ее полное непонимание, как он к ней относится, поразили его настолько, что он просто не выдержал. Если бы он остался там, он выложил бы ей всю правду, и его шансы на то, что из этого что-нибудь выйдет, свелись к нулю. Ему пришлось уехать.
Приезд в давно знакомый дом стал утешением. Дюши искренне обрадовалась ему.
– Мне кажется, она умерла мгновенно, – сказала она, – от инфаркта или инсульта, но так или иначе, больно ей не было.
– Однако вам будет недоставать ее, – высказался он.
– Знаете, на самом деле вряд ли. Она стала такой немощной. Трудно поддерживать связь с тем, чья жизнь в этом и состоит, вам не кажется?
– Очень трудно.
Когда члены семьи, собравшиеся на похороны, разъехались, и он готовился поступить так же, Дюши сказала:
– Руперт говорил мне, что вы уволились с работы и намерены вернуться к живописи. Где вы собираетесь заниматься ею?
Он ответил, что пока не знает. Но не в Лондоне – это невозможно, добавил он.
– Вы возвращаетесь во Францию? Кажется, вы говорили, что у вас там дом?
– Скорее, жилье. Верхние два этажа над кафе. Даже не знаю. В любом случае я думал задержаться здесь до свадьбы Полли.
Пауза. Дюши намазала свой тост тончайшим слоем масла.
– Если хотите побыть здесь и порисовать, мы подыщем вам комнату для этой цели, и я буду очень рада вашему обществу по вечерам.
И он согласился. Съездил в Лондон за своими рисовальными принадлежностями и вернулся. В будние дни в доме их было только двое: Дюши работала в саду, он писал на открытом воздухе, когда позволяла погода; часто бушевали грозы, но после них красота окрестных мест становилась особенной, омытые яростным ливнем, они словно возрождались, сверкая под вновь выглянувшим солнцем. По утрам выпадали обильные росы, осыпая лужайку крохотными алмазами, которые вскоре исчезали, только ромашки устремляли на солнце множество немигающих взглядов. Вечером, когда потеплело, над землей стлалась жемчужно-серая мгла. Весь день ему казалось: все, что есть перед его глазами, постоянно меняется, находится в движении. Он приноровился работать над двумя-тремя картинами одновременно, для каждой выбирая свое время суток и погоду. Впервые за все время он отчетливо сознавал, чего не видит. Это напомнило ему, как бесчисленное множество раз он пытался рисовать и ни разу не остался доволен результатом. Тут каким-то боком причастен первый взгляд, думал он теперь, им следует охватить все сразу, а не просто посмотреть и запомнить некую часть целого. Что-то в этом роде – про пейзажи – он упомянул, отвечая на вопрос Дюши о том, как продвигается работа, и оказалось, что она понимает его затруднение, чего он никак не ожидал.
– Суть отчасти в том, чтобы довериться этому первому взгляду, верно? – сказала она. – Сосредотачиваешься на какой-то детали того, что видишь, а потом забываешь остальное.
Он так удивился, что у него вырвалось:
– Откуда вы знаете? Вы раньше рисовали?
– О, все понемногу рисовали во времена моей юности. Тогда это было очень распространено. Но мне хотелось заниматься живописью серьезно. Хотелось учиться в школе искусств, однако моя мать и слышать об этом не желала. А когда я вышла замуж, оказалось, знаете ли, что музицировать как-то проще. Это умение считалось более полезным.
Она играла на рояле по вечерам, а он рисовал ее, и однажды, когда весь день шел дождь, попросил разрешения написать ее портрет маслом. Принесли половики, которыми обычно укрывали ковер в гостиной от солнца, и он поставил на них свой мольберт.
Но он не забыл ее слова о первом взгляде, и однажды нарисовал по памяти Клэри – довольно быстро. На следующий день Дюши, принеся к нему в комнату кувшин с цветами – она считала, что во всех комнатах, где кто-то бывает, должны стоять живые цветы, – увидела рисунок углем на темноватой бумаге и воскликнула:
– Клэри! Это же Клэри – как живая! Когда вы ее нарисовали?
– Недавно, – ответил он так небрежно, как только мог.
На этом разговор оборвался. Но спустя несколько дней, когда они пили чай, она сказала:
– По-видимому, вам идет на пользу этот отдых – да, мне известно, что вы работаете. И мне кажется, вам остро требовалась в некотором роде отсрочка. Это так?
– Пожалуй.
– Дорогой мой, мне бы не хотелось допытываться, но я помню, сколько лет вся наша семья полагалась на вас, на вашу любовь и поддержку во многих отношениях. И мне было бы грустно сознавать, что когда помощь потребовалась вам, вы так и не смогли получить ее ни от одного из нас.
– Почему вы заговорили об этом?
– О, я чувствую, что вы чем-то расстроены, и не могу не гадать, что бы это могло быть.
После паузы, во время которой он лихорадочно размышлял, стоит ли довериться ей, она продолжала:
– Вы были так добры – особенно к Руперту и его семье, к нему самому, и к Зоуи, и к Невиллу с его школой, и к Клэри. Ничего этого я никогда не забуду.