— Таких фокусов еще не бывало, — резюмировал я.
— Скорее всего, мусора взяли ночь, чтобы завтра на выходе еще чего-нибудь вменить. И по новой: Генка-Петровка-Матроска, — вздохнул Костя. — Хотя всяко уже легче.
На скорую руку накрыли стол, чифирнув за освобождение сокамерника, примостившегося на своей шконке…
На следующее утро Костю забрали с вещами. Больше о нем мы не слышали…
И все же к четвертому декабря я подготовил свое выступление, единственно желая высказаться. Пусть слово мое растворится тщетной дымкой воззвания к справедливости под сводами Верховного суда, но промолчать — значит сдаться.
В день-икс Латушкин уехал на суд в восемь утра. Мы остались вдвоем с Коляном.
— Вань, сегодня какой-то праздник у верующих, — вспомнил скинхед, далекий от Православия. — По телевизору читали.
Я полез за календариком. Посреди темно-синих дат постного декабря красным квадратиком сияла «4»: «Введение во храм Пресвятой Богородицы». Сознание охватило душевное облегчение, ноги вмиг ощутили мистическую твердыню. Каким будет решение суда, стало вдруг не важно, но как важен путь, который предначертан нам. Тюрьма, страхи, сомнения, соблазны волей, ропот, судьи, прокуроры, следаки, адвокаты терпил — вся это грязь, все эти жадные беспринципные шавки обрели значение пыли на дороге, вымощенной нам Господом. Ибо что зависит от меня? — Ничего. Что от них? — Еще меньше…
…Завели в клетку, включили трансляцию, я увидел зал. Мама, отец, родня, знакомые и незнакомые лица, серьезные и напряженные, смотрелись особняком от вжавшихся в левый угол блеклой прокурорши в бриллиантовых цацках, отваливающих жирные мочки, от адвокатов Чубайса — похожего на кусок розового мыла Котока и на поистертый об чьи-то пятки обмывок пемзы Сысоева. На экране появились мои поручители Виктор Иванович Илюхин, Владимир Петрович Комоедов, Сергей Николаевич Бабурин, Василий Александрович Стародубцев, которому в 91-м довелось давить те же нары, что и мне: словно с одной войны, будто с одного окопа.
Суд идет — начали. Мои поручители по очереди подписывали поручительства. Каждая подпись пробивала брешь в двухлетнем каменном заточении. Потрясающе было ощущать, как их автографы размывают заколюченную и зацементированную реальность. Потом говорил я, затем мой адвокат. Дошла очередь до стороны обвинения. Прокурорша, а-ля Роза Землячка, описав мое страшно-преступное прошлое, потребовала от суда «придерживаться принципа разумности в содержании Миронова под стражей». Разумность эта, по мысли барышни в голубом, должна определяться исключительно мнением прокуратуры. Короче, что-то вроде жегловского «будет сидеть, я сказала». Адвокаты Чубайса Коток и Сысоев избрали иную стратегию. Сысоев заявил, что Миронов, назвав в своем выступлении решение судьи Стародубова преступным, оскорбил тем самым всех российских судей и потребовал по данному «факту оскорбления» возбудить против Миронова еще одно уголовное дело. Мерзопакостная тактика мелкого ябеды, недостойная даже ребенка, понимания у судей не встретила. Но как захотелось отповеди! Уж больно противно, когда последнее слово, пусть даже в виде жалких помоечных ужимок, остается за этой процессуальной перхотью. Стукнув молотком, коллегия удалилась на совещание. Прошло минут сорок…
Вернулись.
Судья зачитал: «…изменить Ивану Борисовичу Миронову меру пресечения и освободить его из-под стражи под поручительства депутатов Государственной Думы Российской Федерации».
Грохнули аплодисменты. Связь оборвалась.
Первыми с поздравлениями, со словами «повезло тебе» — выступили вертухаи. Я вышел на тюремный этаж. Комок сдавил горло, точно так, как 14 декабря 2006 года, когда я увидел слезы мамы в Басманном суде, куда меня привезли выписывать арест. Теперь обратно в камеру дожидаться утряски всех бюрократических формальностей. Никогда так долго еще не текло время, как в эти последние часы на тюрьме.
С искренней радостью чужой свободе встретил Колян. Чаек на дорожку, шмотки оставляю, бумаги и особо памятные книги с собой. Вечером вывели из хаты. На продоле бросил казенку: матрас, подушку, железную кружку, миску. Спустили вниз. Какой-то майор выписал справку об освобождении, вручив ее вместе с паспортом. Дальше через парадный вход, еще полчаса простоя, и черное небо свободы слякотного декабря приняло в свои объятия. Отец, сестры, мать… Снова комок. Глупая сентиментальность. Ветер сладкой хмелью обжигает лицо, воздух — вольный, сплетенный из миллионов мазков столичной суеты. Шампанское украдкой выплескиваю на асфальт, чтобы не опошлять градусом Божью благодать, к которой стремился долгих два года.
Страстная неделя
(повесть)
Каждое поколение должно иметь свою войну.
Мао Цзэдун
В такую погоду надо пить Бейлис…
Настя Бабурова
Вторник
Январь. Солнце вязло в медных куполах Храма, под сенью которого в дешевом чугуне застыл либеральновороватый монарх. На этот идеологический дуумвират современного отечества через дорогу надменно-побежденно взирал гаженный голубями научный социалист Энгельс. В непримиримом перекрестке эпох мраморными зубами скалился вестибюль электрической преисподни имени благословлявшего террор Кропоткина. Здесь же иллюстрациями бесконечности классовой борьбы щерились друг в друга олигархическая «Ваниль» и плебейская «Шоколадница». Гудела толпа, моргали светофоры. В лицах спешивших граждан преломлялись брачная суета хорьков и угрюмость анархического князя: «Если ваш «священный» огонь не что иное, как коптящий ночник, то, конечно, продолжайте то, что вы делали раньше».
Она опоздала, но его еще не было. Настя улыбнулась небу и съежилась под бессильной перед морозами синтепоновой куртешкой. Телефон девушки, поймав утраченную в подземке сеть, очередью выплюнул недошедшие сообщения и пропущенные звонки. Пара строк от мамы, которая, с отъездом дочери из родного Севастополя, по нескольку раз на дню атаковала Настю сердечным беспокойством. Два сообщения из редакции с мелкими поручениями. Звонила Ленка, наверное, уточнить по дню рождения. И два раза набирал Стас. Настя перезвонила.
— Здравствуй, Насть, — голос адвоката звучал как голос адвоката, напыщенно, но доверительно. — Я минут на пятнадцать задержусь. Извини, пожалуйста.
Итак, в запасе у нее оставалось четверть часа — холода, одиночества, жизни. Окоченевшие пальцы, обдуваемые морозом, гнулись с трудом. Настя, ласково обматерив чужую непунктуальность, нехотя зашла в «Шоколадницу». Отдав за чашку какао все накопления на сегодняшний ужин, с неприятным осознанием предстоящего вечернего голодания девушка уселась в курящей зоне, погрузившись в телефонную переписку. Настроение было препаршивое, очередная зимняя депрессия. Две недели назад Настя устроилась стажером в «Новую газету». Писала она статьи живо, но поверхностно, словно школьные сочинения. Кропотливой работе мешал характер, резкий и взбалмошный. Журналистику она воспринимала не как профессию, а как борьбу с охватившим Россию национализмом. Антифашистская тусовка, в которую погрузилась Настя по приезду в Москву, превратила ее в непримиримого бойца, по-женски фанатичного и преданного коллективу со своей иерархией, своими героями, своими тайнами. Может быть поэтому вместо статей у Насти выходили пока лишь листки антифашистской пропаганды, по-детски яростные, безапелляционные в суждениях и скромные по фактуре. Но она быстро училась, читала ночами Достоевского и Толстого, пытаясь поймать рецепт их нелегкой прозы, надеясь таким образом до конца познать словесное ремесло, закрепиться в газете, чтобы уже оттуда, с новых высот, тяжелой артиллерией искрометно уничтожать врага.